рисовальщик. То, что я здесь вижу, очень мне по вкусу. Упражняйся и дальше в своем искусстве, ибо мало людей, кто умеет так остро наблюдать и к тому же обладает даром столь верно передавать наблюдение на бумаге». С этими словами он хотел было отвернуться. Меня словно молния пронзила мысль, что передо мной стоит богиня судьбы в облике этого высокого благородного человека, и я не успел сам понять, из каких глубин души моей явились нужные слова, когда я воскликнул: «Господин, так возьмите меня с собой, чтобы я мог служить вам своим искусством».

Сокол не бросается с неба с такой быстротой, с какой опустилась на мою щеку тяжелая рука Болье. Когда я пришел в себя после полученной оплеухи, все собрание уже вернулось в дом. От обуявшей меня ярости я не мог двинуться с места, скованный словно параличом. Я изо всех сил противился желанию поспешить за ними, повалить Болье на пол и голыми руками вырвать из его груди жестокое, не знающее милости сердце. Больше, чем боль в щеке, в холодное неистовство меня приводило унижение, которое он заставил меня испытать перед всеми окружающими. Но какой-то инстинкт запретил мне делать то, что подсказывало сердце, и велел подчиниться голосу разума. Весь мой слепой гнев, вся безрассудная ярость внезапно уступили место одной мысли. Я взял лист бумаги, и пока общество обедало, а прославленный Баллерини снизошел до того, что позволил принимать себя ничтожному аптекарю, я в лихорадочной спешке нарисовал портрет хирурга. Я изобразил его таким, каким запомнил за тот краткий миг, когда он говорил со мной.

Для этого мне потребовалось лишь полчаса, и я сам был поражен результатом. Позже мне редко удавалось исполнить такой портрет столь быстро, и в нем была та правда, которую позволяет схватить наивному новичку вдохновение и которую не всегда может передать на холсте даже мастер, умудренный годами совершенствования и овладения тайнами искусства. Даже сам великий Микеланджело на картоне, на котором он изобразил выбегающих из Арно бросающихся к оружию купальщиков, достиг тогда такой изобразительной силы, которой позже ему никогда не удавалось добиться. И если теперь, по прошествии столь долгого времени, я осмеливаюсь сравнивать себя с самым великим из всех смертных художников, то только потому, что нас с ним связывает одно: конечно, с годами мы становимся умнее и искуснее, но ни долгое учение, ни старательные усилия не даруют нам ту милость, которую получает в дар не знающая ничего этого молодежь.

Как только я услышал, что врач собрался уходить, я проскользнул сквозь толпу гостей, приблизился к Баллерини, опустился перед ним на колени и, прежде чем Болье успел вмешаться, протянул ему рисунок. Со всех сторон раздались выражения похвалы. Болье между тем разрывали противоречивые чувства – радость от одобрения врача и гнев от того, что я посмел докучать его гостю своей пачкотней. Он уже давно понял, чего я добивался своим поведением, и ждал только, когда разойдется толпа, чтобы разобраться со мной по-свойски, показав мне, что прекрасно понял мотивы моего поведения. Я боялся, что он либо забьет меня до смерти, либо переломает мне ноги, чтобы я не вздумал убежать. Между тем Баллерини вернул мне рисунок и произнес:

– Продолжай рисовать инструменты. Такие рисунки питают лишь славу, но не желудок.

Не успел врач покинуть дом, как сильная холодная рука схватила меня за шиворот и поволокла в самую дальнюю комнату дома.

Несколько недель, прошедших после того случая, были самыми ужасными в моей жизни. Болье так сильно избивал меня, что те немногие, кто видел меня после этого, вполне могли принять меня за призрак. Он прекратил свои издевательства только потому, что ему пришло в голову, что полумертвый подмастерье попросту бесполезен. Он держал меня взаперти в мастерской, снабжая лишь самым необходимым, чтобы я не умер от голода. Всего лишь бросок камнем отделяет то место, где я сижу сейчас и описываю давно минувшие события, от проклятой мастерской, где я был заперт в свои шестнадцать лет, как побитая голодная собака, и смотрел на фонтан, который вижу и сейчас. Весь июль и август я безвыходно провел в доме и влачил свои дни в душной сумрачной мастерской, когда улицы пустели от нестерпимого солнечного зноя.

Я размышлял о своем злом жребии, который предоставила мне судьба, и о моем бедном отце, которого я никогда не знал и пепел которого был развеян ветром по парижским предместьям. Думал я и о моей матери, которая обитала теперь в своей могиле по соседству с червями и могла надеяться на большее тепло и покой от сырой холодной земли, чем от этого измученного чумой и войной мира, в коем мы блуждаем и только тем отличаемся от насекомых, что можем иногда поднять голову к небу, чтобы испросить милости у Всевышнего. Каждое движение причиняло мне боль. Постоянное сидение в полутьме помутило мой разум. Мои надежды когда-нибудь уйти из этого проклятого дома начали казаться мне пустыми мечтаниями. Я был никем, и у меня не было ничего.

О Господи, если бы судьба даровала мне имя и немного почвы под ногами, чтобы я никогда не оказался в той круговерти, которая так искушает мое честолюбие.

Однажды в сентябре в окно мастерской постучался какой-то уличный мальчишка. Не успел я открыть створку, как он с быстротой молнии просунул руку внутрь и схватил меня за грудь. Я испугался, отпрянул назад и попытался оттолкнуть его руку, но вдруг заметил, что он оставил в моей рубашке клочок бумаги. Чтобы не возбуждать ни в ком подозрений, я выкрикнул в его адрес что-то оскорбительное, закрыл окно и стал дожидаться вечера, чтобы беспрепятственно ознакомиться с содержанием записки. Эта предосторожность едва не стоила мне самой возможности побега. Было уже девять часов, когда я достал из-за пазухи бумажку, расправил ее и бегло прочитал: «Наука не может позволить себе отдых и направляется к водяной гробнице святого Северина».

Я тотчас понял, что все это означает. Мое решение было непоколебимым. Лучше умереть, чем задыхаться в этой чахоточной мастерской и изо дня в день заниматься тем, что перетирать в ступке льняное семя. Я бесшумно снял ботинки и положил их в стоявшую на стуле кожаную сумку, которую Болье использовал для сбора трав. Это была единственная вещь, которую я унес из его дома и которую спустя много лет был вынужден вернуть.

Погода стояла теплая, так что мне не нужно было брать с собой теплые вещи. К тому же я едва ли смог бы шарить по шкафам так незаметно, чтобы не привлечь внимания домашних. Самого Болье не было дома. Вероятно, он сидел в кабачке и в сотый раз рассказывал приятелям о том, как он принимал у себя дома великого Баллерини. Жена хозяина спала, а прислуга с наступлением темноты отправилась шататься по улицам или посидеть в злачных местах. Я подошел к двери мастерской, выходившей во двор, но потом снова вернулся в спальню, уложил на стул рубашку и штаны, рядом поставил башмаки, свернул черный платок, свернул его в кокон, отдаленно напоминавший голову, и так убрал кровать, чтобы при взгляде издали могло показаться, что в ней кто-то спит. После этого я скользнул вниз по лестнице.

Жилые комнаты были погружены в непроницаемый мрак, но я назубок знал каждый угол моей тюрьмы. В мгновение ока я миновал обеденный стол, прошмыгнул через дверь, ведущую в контору, обогнул прилавок и остановился в проеме двери в мастерскую. Здесь надо было соблюдать особую осторожность, так как вокруг были расставлены разные приспособления и сосуды, от которых был бы очень сильный шум, если бы я налетел на них. Вытянув вперед руки, я пощупал ногой холодный глиняный пол, и в этот момент мне всерьез подумалось, что сейчас мое сердце перестанет биться. В темноте моя рука вдруг натолкнулась на что-то мягкое, и ее в мгновение ока схватила чья-то чужая ладонь. Я не успел испустить полный ужаса вскрик, как почувствовал, что другая рука невидимого человека зажала мне рот, а весь я словно утонул в большом незнакомом теле, лишившем меня всякой возможности двигаться. Но руки, схватившие меня в

Вы читаете Пурпурная линия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×