подкрепившийся до собрания «тремя чашками кофе», отбивался.
— Как! Я аристократ? Это еще что?!
Получив, наконец, позволение объясниться, он заявил, что спокойствия не будет, пока существуют священники, и раз речь идет об экономии, то всего экономнее упразднить церкви, дароносицы и вообще всякие обряды.
Кто-то заметил, что он заходит слишком далеко.
— Да, я далеко захожу! Но когда корабль застигнут бурей…
Не дожидаясь, чем кончится это сравнение, другой возразил:
— Не спорю! Но это то же самое, что разрушить одним ударом, как поступает безрассудный каменщик…
— Вы оскорбляете каменщиков! — завопил какой-то гражданин, весь в известке; и, вообразив, что ему брошен вызов, он стал ругаться, хотел затеять драку, схватился за скамейку. Понадобилось три человека, чтобы выставить его из зала.
А между тем рабочий все еще стоял на трибуне. Оба секретаря предупреждали его, что пора сойти. Он запротестовал против такого нарушения его законных прав:
— Вы не можете заткнуть мне рот, я буду кричать: нашей дорогой Франции — вечная любовь! Республике — тоже вечная любовь!
— Граждане! — сказал Компен. — Граждане!
И, добившись некоторого затишья благодаря неустанному повторению слова «граждане», он положил на кафедру свои красные, похожие на обрубки руки, наклонился вперед и, замигав, сказал:
— Полагаю, что следовало бы найти более широкое применение телячьей голове.
Все безмолвствовали, думая, что ослышались.
— Да, телячьей голове!
Триста человек, как один, ответили взрывом смеха. Задрожал потолок. Увидев все эти лица, скорчившиеся от хохота, Компен подался вперед. Он продолжал, рассвирепев:
— Как! Вы не знаете, что такое телячья голова?
Тут началось безумие. Люди хватались за бока. Некоторые даже падали на пол, валились под скамейки. Компен, не выдержав, вернулся к Режембару и хотел увести его.
— Нет, я останусь до конца! — сказал Гражданин.
Услышав этот ответ, Фредерик решился и, оглядываясь по сторонам, стал искать поддержки у своих друзей, как вдруг заметил Пеллерена, стоявшего перед ним на трибуне. Художник свысока обратился к толпе:
— Мне все же хотелось бы знать, где же здесь представитель искусства? Я написал картину…
— Картины нам ни к чему! — резко сказал тощий человек с красными пятнами на скулах.
Пеллерен возмутился, что его перебивают.
Но тот продолжал трагическим тоном:
— Разве правительству не следовало бы уже уничтожить декретом проституцию и нищету?
И, сразу же обеспечив себе этими словами благосклонность народа, он стал громить испорченность, царящую в больших городах.
— Стыд и позор! Всех этих буржуа нужно было бы хватать, когда они выходят из «Золотого дома», и плевать им в лицо! Если бы еще власть не покровительствовала распутству! Но таможенные чиновники так непристойно держат себя с нашими сестрами и дочерьми…
Кто-то, сидевший поодаль, изрек:
— Вот потеха!
— Прочь отсюда!
— С нас тянут налоги, чтобы оплачивать разврат! Вот, например, актеры, получающие большое жалованье…
— Прошу слова! — закричал Дельмар.
Он вскочил на трибуну, всех растолкал, стал в позу и, заявив что презирает столь пошлые обвинения, пустился рассуждать о просветительной миссии актера. Поскольку же театр есть очаг народного просвещения, он подает голос за реформу театра: прежде всего — долой директоров, долой привилегии!
— Да, никаких привилегий!
Игра актера разжигала толпу, и отовсюду неслись разрушительные предложения:
— Долой академии! Долой Институт!
— Долой миссии!
— Долой аттестаты зрелости!
— Долой ученые степени!
— Сохраним их, — сказал Сенекаль, — но пусть они будут присуждаться всеобщим голосованием, волей народа, единственного настоящего судьи!
Впрочем, самое существенное не в этом. Сперва надо сравнять богачей со всеми прочими! И он описал, как они, в своих домах с золочеными потолками, предаются преступлениям, а между тем бедняки, корчась от голода где-то на чердаках, преисполнены всевозможных добродетелей. Рукоплескания стали так оглушительны, что он замолчал. Несколько минут он простоял с закрытыми глазами, откинув голову, словно убаюкиваемый всей той яростью, которую он разбудил.
Потом он снова заговорил — фразами догматическими и повелительными, как законы. Государство должно завладеть банками и страховыми обществами. Право наследования отменяется. Учреждается общественный фонд для тружеников. В будущем следует осуществить и другие полезные меры. Пока достаточно и этих. Он вернулся к вопросу о выборах:
— Нам нужны граждане чистые, люди совершенно новые! Кто желает выступить?
Фредерик встал. Поднялся одобрительный гул — старались его друзья. Но Сенекаль, приняв вид Фукье-Тенвиля,[156] стал его спрашивать, как его имя и фамилия, каково его прошлое, какую жизнь он ведет.
Фредерик отвечал ему в общих чертах, кусая губы. Сенекаль спросил, нет ли у кого-нибудь возражений против этой кандидатуры.
— Нет! Нет!
А у него было возражение. Все вытянули головы, насторожили слух. Гражданин кандидат не предоставил некоей суммы, обещанной им для демократического дела — основания газеты. Далее, 22 февраля, хотя его успели предупредить, он не явился на место сбора — на площадь Пантеона.
— Клянусь, что он был в Тюильри! — крикнул Дюссардье.
— Можете ли вы поклясться, что видели его у Пантеона?
Дюссардье опустил голову. Фредерик молчал. Друзья его были сконфужены и глядели на него с беспокойством.
— Можете ли вы по крайней мере, — сказал Сенекаль, — указать патриота, который поручился бы за ваши убеждения?
— Я поручусь! — сказал Дюссардье.
— О, этого недостаточно. Надо другого!
Фредерик обернулся к Пеллерену. Ответом художника были разнообразнейшие жесты, означавшие:
«Ах, дорогой мой, они меня отвергли! Черт возьми, что поделаешь!»
Тогда Фредерик локтем толкнул Режембара.
— Да, правда, теперь пора! Иду!
И Режембар шагнул на эстраду, потом, указывая на испанца, последовавшего за ним, сказал:
— Разрешите мне, граждане, представить вам патриота из Барселоны!
Патриот низко поклонился и, вращая, точно автомат, глазами с серебряным отливом, приложив руку к сердцу, начал:
— Ciudadanos! mucho aprecio el honor que me dispensais, у si grande es vuestra bondad mayor es vuestro atencion.[157]
— Прошу слова! — закричал Фредерик.