Я с удовольствием наблюдаю, как глупец сетует, что его человеческое достоинство обесценено, унижено, растоптано, не из ненависти к людям, но из антипатии к идее достоинства.

XXX

Будущее человечества, права человека — нелепый вздор.

XXXII

Вот вещи наиглупейшие:

1. Литературная критика, хорошая или дурная — не важно.

2. Общество трезвости.

3. Премия Монтиона.[99]

4. Человек, восхваляющий род людской, осел, славящий длинные уши.

XXXIII

Предложение: собрать все статуи и переплавить их в монеты, нарядиться в живописные холсты, книги пустить на растопку.

XXXIV

Из вышесказанного следует:

Железная дорога — символ глупости и величия современности.

Цивилизация — победа над поэзией.

XXXVI

Часто хотелось бы обезглавить прохожих, чьи лица мне неприятны (когда-нибудь я закончу эту фразу).

Продолжено 8 февраля

Я страдаю перемежающейся душевной лихорадкой, вчера строил грандиозные рабочие планы, сегодня не могу им следовать. Прочитал, не понимая, пять страниц по-английски. Это почти все, что я сделал, и написал любовное письмо[100] — для того чтобы писать, а не потому, что влюблен. Однако я хотел уверить себя в этом; я люблю, верю, что люблю, когда пишу.

В течение нескольких дней я твердо намеревался выучить через полгода, к июлю, английский, латынь и научиться читать по- гречески. К концу этой недели я должен был знать наизусть четвертую песнь «Энеиды».

Я ничего серьезного не читаю. Необходимо с более глубоким вниманием относиться ко всему, что окружает меня, к семье, к занятиям, к миру, ко всему тому, от чего я уклоняюсь, что хотел бы заставить себя не любить (мир — слишком громко сказано), что накапливаю и оставляю в душе. Порой я хотел бы блистать в салонах, слышать, как громко объявляют мое имя, а в иные дни быть незначительным и незаметным, нотариусом в глухом уголке Бретани. Шеруэль[101] заметил странное состояние моего духа, но в поведении моем есть также что-то неестественное; я всегда играю комедию или трагедию, меня так трудно понять, что я сам себя не понимаю.

К чему писать то, что я не мог бы высказать. Прощай, Гюстав, когда-нибудь встретимся! Какой бы она ни была, эта встреча, пусть она случится, по крайней мере, до этого дня пройдет еще какое-то время!

1840–1841 гг.

НОЯБРЬ

Фрагменты в неопределенном стиле 1842

Ради… пустой болтовни и фантазий.

Монтень[102]

Я люблю осень, этой печальной порой хорошо вспоминать прошлое. Когда на деревьях больше нет листвы и в сумерках рыжий закат, догорая, золотит увядшую траву, приятно наблюдать, как гаснет то, что еще недавно пылало в душе.

Я шел с прогулки по опустевшим лугам, по краю замерзших оврагов, куда смотрелись ивы; ветер свистел в их голых ветвях. Он умолкал и тут же опять принимался за свое, и вновь тогда трепетали застрявшие в кустах мелкие листья, дрожали, прижимаясь к земле травы, все казалось еще более озябшим и поблекшим; на горизонте в белесом небе таял солнечный диск, едва освещая уходящую жизнь. Было холодно и жутковато.

Я укрылся за травянистым пригорком. Ветер унялся, и не знаю отчего, когда я вот так сидел на земле и бездумно вглядывался в далекую дымку над пастбищем, предо мной, как призрак, явилась вся моя жизнь, а запах сухой травы и мертвых деревьев смешался с горьким ароматом навсегда ушедших дней. Печальные годы вновь слетелись ко мне, словно привлеченные тоскливой зимней бурей; что-то страшное вихрем взметнуло их в моей памяти сильней, чем ветер вздымает листву на глухих тропах. По странной иронии, воспоминания, едва возникнув, разворачивались картинами, а затем, собравшись стаей, улетали и терялись в угрюмом небе.

Печальна эта пора: кажется, вместе с солнцем гаснет жизнь, по сердцу, как по коже, пробегает дрожь, смолкают звуки, тускнеет даль, все засыпает или гибнет. Прошли, возвращаясь с пастбища, коровы, они мычали, оборачиваясь на закат, пастушок, дрожа под полотняной одеждой, подгонял их колючим прутом. Коровы скользили по фязному склону и топтали яблоки, упавшие в траву. Солнце бросало прощальные лучи из-за слившихся в сумерках холмов, в долине зажглись огни, и бледная луна — звезда росы, звезда печали, приоткрыла свой лик в облаках.

Долго наслаждался я вкусом утраты, с радостью напоминал себе, что юность миновала — ведь приятно чувствовать, как остывает сердце, и, приложив к нему руку, словно к еще дымящемуся очагу, сказать: оно уже не обжигает. Медленно перебирал я в памяти всю свою жизнь, мысли, страсти, дни восторга и дни печали, порывы надежды, щемящую тоску. Я разглядывал их так, как турист в катакомбах неспешно рассматривает выстроенных в ряд мертвецов.[103] На самом деле я немного прожил, но воспоминания гнетут меня, как давит на стариков груз долгих лет. Мне чудилось порой, я жил столетия, и во мне заключены частицы множества исчезнувших существ.[104] Почему? Я любил? Ненавидел? Стремился к чему- то? Вновь сомнения; я жил монотонно, неподвижно, и ни слава, ни удовольствия, ни знания, ни деньги не заставляли меня сойти с места.

Сейчас я расскажу то, о чем никто не знает, и близким известно не больше других; они были для меня как постель — я сплю на ней, но сны мои ей неведомы. А впрочем, разве человеческое сердце не бескрайняя пустыня, куда ничто не проникнет? Страсти умирают там, задыхаясь, словно путники в Сахаре, и некому услышать их крик.[105]

В коллеже я грустил, тосковал, сгорал от желаний, пылко стремился к жизни необычной и бурной, мечтал о страстях, все хотел перечувствовать. Мне исполнилось двадцать лет, передо мною был весь мир, светлый, благоуханный. Будущее виделось мне в блеске и победном марше, как волшебная сказка, где одна за другой разворачиваются галереи, искрятся в огне золотых светильников драгоценные камни, волшебное слово распахивает заколдованные двери, и чем дальше, тем прекраснее дали, и сияние их ослепляет и радует.

Я безотчетно стремился к чему-то великолепному, чего не мог бы ни словами выразить, ни представить в какой-либо форме, но тем не менее я действительно желал этого, желал непрестанно. Мне всегда нравилось все яркое. Ребенком я протискивался сквозь толпу к занавесу знахарей,[106] чтобы увидеть красные галуны их слуг и увитые лентами поводья лошадей; я подолгу стоял перед шатром акробатов, разглядывая их пышные панталоны и вышитые воротники. О, как нравилась мне канатная плясунья![107] Нравилось, как у ее лица раскачиваются длинные серьги, как подпрыгивает на груди ожерелье из крупных бусин. Сердце замирало, когда она взлетала высоко, до самых светильников, развешанных между деревьев, и ее расшитая золотыми блестками юбка хлопала, подскакивая и раздуваясь в воздухе! Это были первые женщины, которых я любил. Моя душа

Вы читаете Мемуары безумца
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату