достать хоть немного пищи. Вокруг было столько горя! Но это я поняла потом. Тогда для меня самое главное было – моя девочка, моя Ксанка. Бывают просто мамы и мамы сумасшедшие. Так вот я была именно такой – сумасшедшей. У меня не было эвакуационного листа. Те, у кого были, получали на питательных пунктах хлеб и консервы, а для детей порой – даже молоко. А нам – мне и моему ребенку – приходилось как-то устраиваться. И деньги все вышли. В совхозе, что зарабатывала, проедали, а потом… Пришлось опять уходить. Дождь, ветер. А я в демисезонном пальтишке. Но мир не без добрых людей. Мне подарили ватную телогрейку. Старик один подарил. По утрам заморозки, днем дожди с ветрами. Если бы вы знали, какие там ветры. Но мне были не страшны ни голод, ни холод… Я ведь была тогда молодой, выносливой. Больше всего я боялась бомбежки. Как только налетали самолеты, я прижимала к себе ребенка и бежала прочь от станции. Немцы тогда бомбили главным образом станции. Если б можно было вообще уйти от железной дороги, я бы ушла. Но только по железной дороге можно было выбраться… В тот день поезд уже собирался тронуться, как налетели самолеты. Я так бежала, думала – сердце выскочит. Когда выбежала за поселок, наткнулась на заброшенный окоп. Забралась в него, чтобы передохнуть, а тут увидела, что девочка моя недвижима. Одеяльце в крови, и руки у меня в крови, и телогрейка. Я все помню. Каждую мелочь помню, словно это было вчера… Нет, я не плакала. Верите, я не плакала. Я была как во сне. Бомбежка еще не кончилась, а я пошла на станцию. Мне тогда было все равно. Какая-то старуха сжалилась надо мной, дала лопату. Я не могла похоронить своего ребенка просто в степи или на обочине дороги. Мне надо было найти красивое место. И я нашла его – небольшая рощица у маленькой речушки.
Пошел дождь. Такие дожди бывают только там. И только осенью – пронизывающие, холодные. Глупо, конечно, но в ту минуту я больше всего боялась, чтобы моя девочка не простудилась. Я завернула ее в свой ватник, головку завязала платком. Только позже, когда я, простоволосая и насквозь промокшая, пришла к той старухе, чтобы вернуть лопату, я поняла, что моему ребенку ведь было уже все равно. Старуха отругала меня за то, что ватник и шерстяной платок похоронила, заставила сбросить мокрую одежду, дала свою, притащила корыто, согрела воды. Помогла отстирать кровь. Видно, понравилась ей, потому что предложила мне остаться: «Куда ты на зиму глядя раздетая?» Но я обсушилась и собралась уходить. Она дала мне старый платок и пиджак своего сына.
На вокзале уже никого не было. И поездов не ожидалось. Я пошла вдоль насыпи, туда, куда шли люди. Когда вместе с людьми, твоя беда кажется не такой уж тяжкой. Заночевали на каком-то хуторе. Незнакомый мужчина, молчаливый, с палкой в руке, снял с мертвого шинель и дал мне.
– Одевайся, – сказал. – Иначе околеешь с холоду.
Я взяла и даже не поблагодарила. Верно, у меня тогда был страшный вид, потому что он некоторое время шел рядом, потом спросил:
– Что с тобой?
Я рассказала. Он вздохнул:
– Погубить сейчас – очень просто. Очень даже просто сейчас человека погубить – и солдата, и женщину, и ребенка.
Я потеряла его во время очередного налета. Немцы сначала сбрасывали на нас бомбы, стали расстреливать из пулеметов. Я уже знала, что делать в таких случаях: надо лечь и притвориться мертвой. Я так и сделала. Потом опять пошла. И вот в канаве, у обочины дороги я увидела их. Женщину и ребенка. Она лежала на спине. Левая рука – на груди. Правая откинута. Глаза открыты. На лице – выражение какой-то детской беспомощности и удивления. Ребенок копошился рядом, в грязи. Он совершенно обессилел и даже плакать не мог. Это была девочка, примерно такого возраста, как моя Оксанка. Я подобрала ее. Сняла с мертвой платок, завернула. Я сразу же решила, что возьму ее насовсем. Я ничего не знала о ней. Может быть, если бы поискала, я нашла бы какие-нибудь документы. Но у меня и в мыслях не было обыскивать мертвую. А может быть, я не хотела ничего знать об этой девочке. Она нужна была мне такая – ничейная: без имени и фамилии. Я назвала ее Оксанкой. Подобрала и ушла в степь. Шла и шла, пока не наткнулась на жилье. Теперь я вовсе не думала о немцах, о бомбежках, о том, чтобы уйти как можно подальше. Мне нужно было спасать ребенка. У девочки появилась температура, и я думала об одном: как мне обсушить ее и накормить. Вот я и осталась в том селе, у одной доброй женщины.
Когда ребенок окреп, решила пробираться домой: все равно и там и тут – немцы. При таких условиях дома – я так считала – мне с ребенком будет легче.
…По тем временам нелегкое это было дело – возвратиться домой из такой дали. Но я добралась. Меня тут же вызвали в комендатуру, предложили открыть школу в Заречной слободе.
В сорок втором, когда начались диверсии, немцы взяли тридцать заложников – самых почетных людей города. В число их попали отец и мать Тараса. Галинку я тогда отправила к матери, в Заозерное. Вскоре на воздух взлетела самоходная баржа с оборудованием судостроительного, и всех заложников расстреляли.
Оксанка погибла уже в сорок четвертом, ранней весной. Понимаете, наши были уже совсем близко. Немцы и их приспешники лютовали, а тут кто-то из ребят нашей школы на портрете Гитлера написал черной краской короткое слово из тех, какие обычно хулиганы пишут на заборах. Как назло, рано утром в нашу школу пришел полицай. Он часто наведывался. Началась экзекуция. Он запер дверь, выстроил детей в длинном коридоре и стал допрашивать. Выведать ничего не удалось ни угрозами, ни посулами. Тогда полицай стал орудовать нагайкой. Я бросилась к двери, открыла и крикнула детям, чтобы они бежали. Разъяренный полицай набросился на меня. Оксанка – она стояла, забившись в угол, – метнулась ко мне. Я схватила ее, прижала к себе, чтобы прикрыть от ударов. Не помню, что было потом: потеряла сознание. Когда пришла в себя, полицая уже не было. Оксанка, вконец изуродованная, лежала рядом. Около нее хлопотала старушка уборщица. Левый глаз у ребенка вытек.
Спасти девочку не удалось: началось гнойное воспаление глазницы, а потом присоединился менингит.
Я уехала в Заозерное, к матери. Помню ли я фамилию полицая? Никогда не забуду! Крысюк – его фамилия.
В город вернулись, когда пришли наши. Дом сохранился. Только разграбили все. Даже полы сорвали. Подоконники вывернули. Но самое главное – сад: все деревья срубили. Тарас вернулся в том же сорок четвертом. Осенью. Больше года по госпиталям провалялся. Он сразу же включился в работу по восстановлению судостроительного. Уходил затемно, возвращался поздно ночью. Случалось, и по нескольку дней подряд не уходил с завода. И все же весной выкроил время, чтобы насадить новый сад. Особенно хороша была одна яблонька. Удивительная яблоня: крона ее походила на зеленое пламя огромной свечи. И цвела она не как все. И плоды стала давать особенные: крупные, хрусткие, ароматные. Никто не знал, как называется этот сорт. Тарас Игнатьевич назвал эту яблоньку в память погибшей дочери – «оксанкой».
На этом и кончался рассказ. Запомнилась короткая приписка: «Разузнать все о Крысюке». Потом ей стало известно, что Сергею удалось много разведать об этом полицае. И еще она вспомнила, как Галина рассказала, что этой весной «оксанка» цвела особенно буйно. Валентина Лукинична погрустила, что не видела и не увидит этого цвета.