чью-то маску, эта маска становится его истинным лицом. За примерами не надо далеко ходить — взять хотя бы «лицемерного святого» из романа Макса Бирбома[24]. Впрочем, с этим можно столкнуться не только в книгах, но и в реальной действительности: актер, тысячу раз сыгравший одну и ту же роль (в течение трех лет он жил жизнью своего персонажа), настолько входит в нее, что в своей частной жизни становится чуждым и посторонним себе самому, жене, детям, друзьям. Не подумайте, будто на сцене он отдается свободному вдохновению. Наоборот, зная, что рядом, в тех же декорациях, под толстым слоем грима скрывается ненавистный враг, укравший частицу его существа, по капле высасывающий его кровь, актер отдает игре все силы, но при этом ненавидит себя, ненавидит театр, коллег, директора, рабочих сцены, электриков, кассиршу, швейцара и афиши, возвещающие о тысячном спектакле.
Я, как истинный актер, играл свою роль семь долгих лет, играл вполне профессионально и добросовестно, следуя законам амплуа, однако я принял условия игры с надменностью и пренебрежением, всем своим видом показывая: к «бюрократическому вирусу» у меня стойкий иммунитет, я прирожденный писатель, сын писателя и, возможно — если богу будет угодно, — отец писателей, а такие мелочи, как юридическое образование, переезд в какую-то там Женеву и служба в армии чиновников не смогут сбить меня с пути, поколебать веру в мое высокое предназначение. Дабы оправдаться перед собой, я начал делать самые точные (и самые лживые) в мире подсчеты: итак, я нахожусь на службе сорок часов в неделю, а всего в неделе целых сто шестьдесят восемь часов! Значит, в году я работаю тысячу девятьсот двадцать часов, а всего в нем восемь тысяч семьсот шестьдесят часов — то есть на службе я провожу лишь четвертую часть жизни (а ведь здесь не учитывается обеденный перерыв!). Кроме того, работа совершенно не раскрывает мою яркую индивидуальность: переводить — совсем не то, что создавать самому, это не творческий акт, а обработка чужой мысли и т. д. и т. п. Сплю я ровно столько, сколько просиживаю на работе (даже больше, если учесть, что я устремляюсь в объятия Морфея каждую ночь, а на работе появляюсь только пять раз в неделю, во время отпуска же не появляюсь вовсе), в итоге половина жизни проходит на службе и в постели, но другая — в полном моем распоряжении, здесь я могу оставаться самим собой — писателем, а опыт работы в Женеве, в этом городе-космополите (с точки зрения интеллектуальной и психологической), обогатит меня в переносном и в прямом смысле: я смогу обеспечить семье безбедную жизнь и осуществить давнюю мечту — что для профессионального писателя было бы просто невозможно — возродить старый отцовский дом, наше гнездо, немного расширить его, построить бассейн и теннисный корт, вырубив заросли орешника…
Какой вздор!
Первую «пощечину» я получил в испанском консульстве в Женеве — кстати, там работают удивительно милые и приятные люди, — эту пощечину дала мне сама жизнь, а вовсе не благоразумный служащий, вникавший во все мои проблемы. До сих пор я заливаюсь краской, когда вспоминаю…
Но тут мои размышления прервал — кто бы вы думали? — солнечный луч, упавший на лист бумаги! Этот бледный и робкий луч возвращает мне силы и пробуждает надежды. «Сегодня светит солнце, и я верю в бога», — как сказал поэт. Адела права, когда говорит, что я жить не могу без хорошей погоды, без солнца и голубого неба (впрочем, она права всегда). Дождь наводит на меня тоску — хотя это особая, «романтическая» тоска, — и если я заявляю, будто мечтаю о хорошей погоде, чтобы дети могли как следует отдохнуть в Вальнове, играть в теннис и купаться, — это чистая ложь, мне хочется солнца и голубого неба в первую очередь для себя, все прочее — пустые россказни.
Я не удержался и вышел из дома посмотреть, как рассеивается туман. Он отступал постепенно, шаг за шагом, и я вдруг почувствовал себя в старом кинотеатре, где несколько прозрачных занавесов медленно поднимались один за другим, пока не открывали экран. Может быть, и теперь в кино есть такие занавесы? Не знаю, сто лет там не был. Сначала на западе показался большой холм, чуть правее выплыла из тумана гора Марель, омытая дождем, потом вдали замаячил Пуч-дел-Сан, но самая высокая вершина, Монграл, еще оставалась в плену у туч и облаков.
Когда в детстве мы жили в Вальнове, нам так же трудно было усидеть дома после дождя, и в мгновение ока мы оказывались за дверью. «Промочите ноги, простудитесь, чего доброго», — едва успевали крикнуть взрослые, а мы уже неслись во весь дух посмотреть, что? натворили летние ливни: «Бассейн полный, до краев! На дороге целая река! У сливы ветка сломалась! В пруду дохлая крыса!» Потом мы рвали зеленые каштаны — те, кто зазевается, получали хороший душ — и, вдыхая чудесный летний запах мокрой земли, бежали дальше, чтобы набрать ракушек и, конечно же, промочить ноги, как предрекала мама.
Однако тучи, кажется, еще не пролились до конца. Неужели вечером опять пойдет дождь?
Я говорил, что краснею от стыда, как, должно быть, краснел святой Петр — и, наверное, краснеет каждый год во время службы на Страстной неделе, едва речь заходит о крике петуха и тройном отречении. Для меня это одна из самых глубоких, исполненных божественного вдохновения страниц Евангелия, написанная людьми, которые ничего не желали знать о хитрости и уловках, о благопристойной лжи и благоразумных умолчаниях, зато хорошо знали об искупительной силе правды и потому поведали грядущим поколениям эту историю, рассказали о человеческой слабости одного из столпов христианской церкви.
Так вот, в тот день я впервые собрался поменять свой паспорт и семь паспортов домашних — у всех документов одновременно кончился срок действия. Служащий спросил, хочу ли я оставить в графе «профессия» слово «писатель», а когда я изумленно ответил: «Почему бы и нет?» — он любезно пояснил: в этом случае я автоматически теряю право на освобождение от налогов и должен буду заплатить за все восемь паспортов «как простой смертный». Но главное, имея такую сомнительную профессию, пересекать границу весьма затруднительно: меня ожидают всевозможные проволочки, препятствия, подозрения, тогда как для «служащего международной организации в Женеве» открыты все пути и двери и любую неувязку на таможне, кроме, разумеется, случаев нарушения закона, можно легко уладить.
Очевидно, если бы я звался Уильям Шекспир, а еще лучше Мигель де Сервантес Сааведра, любезный служащий не задал бы мне подобного вопроса. Но, увидев безвестного прожектера, пышно именующего себя писателем (а эта профессия так осложняет человеку жизнь!), он ощутил прилив отеческих чувств, решил оказать на меня давление, и я уступил. Хотя был краткий миг борьбы с собой, когда перед внутренним взором пронеслись картины моей жизни, целый фильм о привычках и взглядах на мир, о скромных успехах и о неудавшихся мечтаниях — говорят, нечто подобное испытывают перед смертью утопающие.
Итак, я уступил, скорчив презрительную мину, и сделал вид, будто мне безразлично, писатель я, служащий или трубочист. Из консульства я вышел «с паспортом в руке и камнем на сердце», как сказал бы наш мрачный остряк Гутьеррес, неся в кармане зеленые корочки, где черным по белому была прописана горькая правда, подтвержденная моей собственной подписью. Я сгорал от стыда, словно совершил предательство, а в ушах звучал крик петуха и мой удивленный голос: «Себастьа Фаркес? Писатель? Не знаю такого».
Прошло много времени, прежде чем я попытался оправдаться в собственных глазах и стал убеждать себя (возможно, мои доводы и имели смысл), что принял это решение вовсе не для того, чтобы сэкономить жалкие гроши на обмене паспортов, найти торные пути или избежать неприятностей на таможне. Нет, отрекшись от собственной профессии, я обрек себя на муку, выдумал себе изощренное наказание. Уже два года я жил в Женеве, домашние проблемы были решены, дети устроены в школу, я поступил на службу, привык к работе, казалось, все идет прекрасно, но… я так и не написал ни строчки, хотя приходил домой к пяти и имел в своем распоряжении выходные. Я оправдывался, повторяя «Всему свое время», уверял, что должен прийти в себя, привыкнуть на новом месте, пустить здесь корни, прекрасно сознавая лживость собственных уверений. Короче, я постепенно отступал, сдавался и, услышав предложение любезного женевского служащего, в тот краткий миг борьбы с собой подумал: «К чему лгать? Не лучше ли честно признаться, здесь, сейчас, что ты никакой не писатель?» Готов поклясться: услышав мой ответ, заботливый служащий вздохнул с облегчением. Не потому, что волновался, предвидя неприятности, к которым привело бы мое странное упрямство, просто подобный шаг был для него естественным поступком «нормального человека».
Как и многие другие, он считал мою должность большой удачей. Помню, когда я только поступил на службу, один приятель, работавший в ВСА, взялся быть моим наставником и поводырем в этом чиновничьем мире. По тому, с каким восторгом и упоением он вводил меня в курс дела, как тщательно перечислял все привилегии сотрудников «нашей влиятельной организации», я понял: это теплое местечко