каталог — вот и возможное название, разве только слишком официальное? — нотариальный акт, если предположить, что нотариус может заверить своей большой печатью запахи или оплеухи, которые я получал восьмилетним мальчишкой, когда пачкал парадную матроску. Каталог, неоконченная хроника, семейный альбом, навсегда забытый в ящике стола… сколько вариантов названия! Впрочем, в глубине души я решил назвать книгу иначе, может быть, слишком торжественно: «От имени всех» — и таким образом сразу пояснить, что отвожу себе скромную роль летописца жизни своих родных, мертвых и живых.
Моя книга нужна детям, хотя они и не осознают этого, да и сам я с каждым прожитым днем все больше хочу написать ее. Если мне изредка случается говорить «о тех далеких годах», я чувствую, что мои рассказы — если они, конечно, не слишком длинные — интересуют и волнуют детей. Конечно, хорошо бы записать все это, ведь написанное — остается. К тому же пухлую и скучную книгу всегда можно захлопнуть, а заставить отца или деда замолчать, когда они рассказывают о «былом», трудновато, чтобы не сказать невозможно.
Ворочаясь в постели с боку на бок, я чувствовал растущее желание немедленно приняться за работу; глаза мои были плотно закрыты, но все вокруг освещали какие-то яркие блуждающие огоньки, я вдруг так ясно увидел все то, что мог бы написать, увидел книгу в целом и даже отдельные ее страницы и тут же вскочил с постели, оделся и спустился вниз с твердым намерением сразу сесть за машинку, не обращая внимания на поздний час, — ведь именно для того, чтобы работать, ни на что не обращая внимания, я и приехал сюда.
Но внизу из-за жалюзи пробивались лучи света, и я не устоял перед искушением выйти из дома, увидеть сад, дальний лес, распаханное поле — все то, что вчера скрывала темнота.
И не пожалел об этом. Светало, туманная дымка укрывала небо, опутывала цветы миндального дерева, посаженного отцом почти полвека назад, и маленькую нахохлившуюся мимозу, которую посадил я в прошлом году.
Тапочки остались возле постели, я порылся в шкафу под лестницей, нашел там старые эспарденьи[10] и сразу же почувствовал себя персонажем собственной книги, переживая то, что хотел описать: маленькими детьми мы с братьями приезжали в Вальнову на лето, после девяти месяцев городской жизни тотчас же закидывали ботинки и носки в дальний угол, надевали эспарденьи и уже не снимали их, разве что когда шли в церковь или танцевать на деревенском празднике, а мои дети носят кроссовки круглый год и не знают, какое счастье чувствовать подошвами все неровности земли — радоваться новой встрече с летом, с Вальновой и каждое утро длинных летних каникул просыпаться под птичий гомон, а не под треск разбитых трамваев или «грузовиков» на гужевой тяге из далекой поры моего детства.
А ведь именно в этот час я, образцовый служащий, вхожу в свою «келью» — в кабинет-клетку, в этот час во всем огромном здании только обслуживающий персонал, еще не работают лифты главного блока, а двери кабинетов распахнуты настежь или, как сказал бы поэт, усердные рабочие пчелы еще не трудятся в своих сотах (впрочем, это сравнение совершенно не подходит для большинства моих коллег). Иногда в этот час можно встретить какую-нибудь сотрудницу — старую деву, которая, не имея возможности держать кота в центре Мировой Сфрагистики, все же расточает дары своего щедрого сердца (поливая цветы в своем кабинете) и нерастраченные материнские чувства (поливая цветы в кабинете начальника).
В этот час я почти каждый день встречаюсь в лифте со служащими нашего кафе, большинство из них, как водится, испанцы, но есть и каталонка из Тортозы, правда, она всегда здоровается со мной по- французски, должно быть, потому, что очень близорука. Надо сказать, здороваются в лифте у нас только в этот час, «поутру», как говорит сеньор Вальдеавельяно, когда приносит очередную бумагу за час до окончания рабочего дня, чтобы я «проглотил» ее «завтра поутру», вновь демонстрируя тонкое чувство юмора и чуткое ко мне отношение, на этот раз чуткое вдвойне, так как, оставляя мне работу на завтра, шеф дает понять, что ему известно мое желание уходить с работы раньше других и в то же время он свято верит в цифру 7.15, которую я заношу в табель рабочего дня (этот важный документ заполняется всеми, не только образцовыми, сотрудниками ежедневно и еженедельно подтверждается начальственной подписью).
На пятом этаже я выхожу из лифта, а сеньора из Тортозы и ее испанские коллеги поднимаются на одиннадцатый в «высшие кулинарные сферы», где расположены кафетерий, буфет и ресторан; оттуда видна вся Женева, громады зданий международных организаций: МОТ, ВОЗ, МККК, ВОИС[11], старый Дворец Наций, окруженный зелеными лужайками и деревцами, кусочек озера Леман, Мон-Салев, а если повезет, можно увидеть Альпы и рассвет, который я назвал бы вагнеровским, если бы это был закат. Замечу, что посетители ресторана, пользуясь множеством привилегий, как-то: официанты, белые скатерти, высокие цены (в три раза выше, чем в буфете), имеют к тому же счастливую возможность любоваться видами горных хребтов Юра.
Однако ресторан-буфет-кафетерий, находясь на верхнем этаже, выпадает из строгой иерархической структуры нашего здания, нарушает субординацию (а может, подтверждает ее?); нарушает, если считать еду занятием низким и презренным, а подтверждает, если предположить, что «принятие пищи» есть самая счастливая минута, вершина устремлений тех, кто трудится на славном, благородном поприще сфрагистики. Генеральный директор и его свита располагаются этажом ниже — это «ниже» делает им честь, — и по мере того, как опускается лифт, стремительно понижаются чины и должности, пока лифт не проваливается в недра подвалов, в подземное царство, где гудят и вибрируют невидимые механизмы, освещающие, нагревающие и охлаждающие воздух в огромном улье, чтобы создать благоприятные условия для пчелиной матки, личинок и для взрослых пчел, которые без устали копошатся в тысячах кабинетов, составляют бумаги, собирают и распространяют сведения, вырабатывают стратегию и тактику, защищают цели и интересы, или же переводят все, что им подсунут, на шесть рабочих языков этой «святая святых» сфрагистики.
С высоты моею пятого этажа — достаточно почетного, если учесть, что ее величество Бухгалтерия расположена на третьем, — виден тот же пейзаж, что и с верхнего (правда, просторы уже совсем не те), вернее, был бы виден, если бы целомудренная скромница Женева бо?льшую часть года не прикрывала свою красоту совершенно непрозрачным покрывалом добротного швейцарского тумана.
Сегодня же я стоял и молча любовался старым миндальным деревом, которое, несмотря на почтенный возраст, не стыдилось одеться в наряд из белых цветов, и крошечной неказистой мимозой — она имела неосторожность зацвести и сгибалась под тяжестью шести желтых гроздьев; а ведь именно в этот час я вхожу в свой кабинет и, точно робот, выполняю ряд операций: снимаю пальто и пиджак, вешаюих в шкаф, открываю ящики стола, раскладываю на нем бумаги, и если сразу же не принимаюсь за писанину, то только потому, что долго насилую диктофон, прежде чем позволить себе первое удовольствие дня — опустить пятьдесят сантимов (не каких-нибудь — швейцарских!) в автомат, который при правильном обращении может предложить за эту сумму холодные и горячие напитки, всевозможные разновидности кофе: черный, с молоком, с сахаром, с молоком и сахаром (каждая разновидность в варианте «экспрессо» и в обычном), чай холодный и горячий, искусственный ананасовый сок (ананас — не про нас, как мрачно шутит наш записной остряк Гутьеррес) и даже порцию бульона, холодного или горячего, по желанию изможденного служащего, только что «родившего» в муках очередную бумагу.
В эти минуты образцовый служащий занят также утренним чтением (если не считать рекламы на стеклах двух автобусов, в которых я добираюсь до нашего «улья»), а именно: чтением посланий, приклеенных к блестящей нержавеющей поверхности автоматов отчаявшимися утолить жажду сотрудниками, посланий самого разного характера, от гневных и многословных протестов: «Я