прижимаясь к нему хрупкой оболочкой плоти и костей, в которой он странствовал и жил, и восьмидюймовым ножом искал пульсирующую жизнь.
Он и женщина просто досмотрели до конца представленную полукровкой шараду выдворения из дома; маленький жилистый человек, безумно жестикулируя – его истерическая тень скакала и дергалась на грубых стенах, – продемонстрировал пантомиму бегства из хижины, пантомиму сбора жалких пожитков со стен и из углов, пожитков, которыми побрезговал бы любой другой человек, и бросить которые его могла заставить только какая-нибудь стихия вроде разбушевавшейся воды, землетрясения или пожара, женщина тоже смотрела на него, рот ее, в котором еще оставалась непережеванная пища, был слегка приоткрыт, а на ее лице застыло выражение безмятежного удивления, она спросила:
– Что? Что он говорит?
– Не знаю, – сказал заключенный, – но я думаю, если это что-то, что мы должны знать, то мы узнаем об этом, когда оно дойдет до нас. – Потому что он не почувствовал тревоги, хотя к этому времени уже вполне научился понимать, что хочет сообщить ему другой.
И на следующее утро он помог полукровке погрузить его скромные пожитки – щербатое ружье, небольшую связку одежды (и опять они, даже не умея говорить друг с другом, совершили сделку, обменяв на сей раз пару кухонных посудин, кучку убогих вещичек в определенной пропорции и кое-что всеобъемлющее и абстрактное, включая жаровню, грубую койку, дом или его место – нечто – в обмен на одну крокодилову кожу) – в пирогу, а потом, усевшись на корточки, они, как двое детей, делящих палочки, разделили кожи, разложили их на две кипы, это тебе, это мне, две тебе, две мне, и полукровка погрузил свою часть и оттолкнулся от помоста, но снова остановился, хотя теперь он только опустил весло, взял что-то невидимое в обе руки и резко подбросил вверх, крикнув с вопросительной интонацией: «Бух? Бух?» и резко кивая головой полуобнаженному, покрытому жестокими рубцами человеку на помосте, который смотрел на него с каким-то мрачным спокойствием, говоря: «Конечно. Бух. Бух». Потом полукровка отчалил. Он больше не оглядывался. Они смотрели, как он удаляется, быстро и без устали работая веслом, вернее, смотрела женщина, заключенный уже отвернулся.
– Может быть, он пытался сказать нам, что мы тоже должны уехать? – спросила она.
– Да, – сказал заключенный. – Я думал об этом вчера вечером. Дай-ка мне весло. – Она протянула ему весло, деревяшку, которую он строгал по ночам, еще не вполне готовую, хотя одного вечера хватило бы, чтобы закончить работу (он пользовался запасным веслом полукровки. Тот предложил ему оставить это весло у себя, может быть, бесплатно включить его в сделку вместе с жаровней, койкой и домом, но заключенный отказался. Может быть, он прикинул, на сколько крокодиловых кож оно потянет, и поставил против этого еще один вечер, проведенный за утомительной и кропотливой работой), и он тоже со своей веревкой и булавой отправился в путь, хотя и в другом направлении, словно его не устраивал просто отказ покинуть место, где, как его предупредили, его жизни будет угрожать опасность, но он еще и хотел установить и подтвердить бесповоротную окончательность своего отказа, проникнув в это опасное место еще дальше и глубже. И тут совершенно неожиданно неодолимая, яростная дремота одиночества тяжелым ударом обрушилась на него.
Он не мог рассказать об этом, даже если бы и попытался… утро еще только начиналось, он плыл в лодке, впервые один, ни одна пирога не появилась и не последовала за ним, но он и не ждал этого, он знал, что и остальные тоже покинут это место, дело было не в этом, дело было в сегодняшнем его одиночестве, его уединении, которое теперь целиком принадлежало ему, потому что он решил остаться; весло внезапно замерло, лодчонка по инерции еще какое-то время продолжала движение, а он тем временем думал:
– Возьми это у него и отнеси назад в дом.
– Так ты, значит, говоришь по-английски? – спросил человек в моторке. – Ты почему не уехал, как тебе вчера было сказано?
– Не уехал? – сказал заключенный, И он бросил взгляд, посмотрел на человека в моторке и даже сумел сдержать голос: – У меня нет времени для путешествий. Я занят, – и снова повернулся к женщине, рот его уже открылся, чтобы повторить сказанное, но тут жужжащий, словно доносящийся из сна голос человека из моторки дошел до него, и он повернулся еще раз в страшном и абсолютно невыносимом раздражении и закричал: – Наводнение? Какое еще наводнение? К чертовой матери, оно уже два раза доставало меня чуть