аккуратно поблескивая и откликаясь на блеск хромированных частей, разбросанных по матово-серебристой поверхности машины, торчали клюшки для гольфа, отдаленно напоминающие акушерский инструментарий. Шофер открыл перед Хагудом дверцу, но редактор жестом пригласил его в машину.
– Мне надо во французский квартал, – сказал он. – Довезите меня до вашего угла.
Шофер скользнул, худощавый и быстрый, мимо мешка с клюшками и рукоятки скоростей к рулевому колесу. Хагуд негибко, по-стариковски опустился на низенькое сиденье, и тут мешок с клюшками без всякого предупреждения, без всякого предостерегающего окрика стукнул его по голове и плечу с затаившимся и, казалось, рассчитанным зловредством, издав краткий сухой челюстной перестук, как будто некий взятый в людское жилье, но недоприрученный хищник – скажем, домашняя акула – скрежетнул зубами полушутливо-полусмертельно. Хагуд отпихнул мешок обратно и секунду спустя едва успел поймать его, чуть не получив повторный удар.
– Почему его назад было не положить, на откидное? – спросил он.
– Сейчас положу, – сказал шофер, открывая дверь.
– Теперь уже не важно, – сказал Хагуд. – Поехали. Мне, чтобы попасть домой, еще через весь город шпарить.
– Да, когда кончится этот Модди-Гроу, нам всем полегчает, – сказал шофер.
Автомобиль тронулся; он мягко взял с места и, подвижно зависнув, поплыл по переулку с опадающим механическим подвывом; затем, выехав на авеню, рванул, набирая скорость, – машина дорогостоящая, сложная, тонко устроенная и до мозга костей бесполезная, сработанная для удовлетворения некой неясной психической потребности нашего вида, если не расы, из девственных ресурсов континента, чтобы новоявленное безногое племя обрело в ней индивидуальные мышцы, скелет и органы, – рванул, выехав на пустую авеню, обрамленную пурпурно-золотыми бумажными гирляндами, которые шли от столба к столбу, прикрепленные к ним шифрованными значками – символами смеха и веселья, теперь исчезнувших, сгинувших. Автомобиль мчался по темной безлюдной улице, концентрируя перемещение свое и выражаемую им денежную сумму в одном-единственном вкрадчиво освещенном маленьком круге, где, подбираясь к некоему еще не явленному крещендо окончательного триумфа, чьими единственными очевидцами суждено было стать бродягам, неуклонно росли ничего не значащие числа. Шофер сбавил скорость и затормозил так же мягко и мастерски, как тронулся с места; он выскользнул из машины еще до полной остановки.
– Ну вот, мистер Хагуд, – сказал он. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – отозвался Хагуд. Когда он пересаживался на водительское место, мешок с клюшками безмолвно изготовился ударить. На сей раз Хагуд с силой отшвырнул его подальше, в другой угол. Машина вновь поехала, но теперь это была другая машина. Она тронулась с яростным, принужденным, едва посильным креном, словно в момент остановки, помимо второго мужчины, более молодого, ее покинула какая-то важная часть механизма; затем покатила дальше и свернула на Гранльё- стрит, минуя бездействующий теперь светозвонок. На каждом из светофоров тускло и ровно маячил желтым средний глаз, и на четырех углах перекрестка теперь молочно били струи из пожарных гидрантов, подле которых высились, по одному у каждого, четверо неподвижных одинаковых мужчин в белом, похожих на пародийных врачей-интернов в комедиях, в то время как заплетенные косами потоки уносили по желобам мусорные конфетти-серпантинные останки скончавшегося вечера. Машина проплыла перекресток и углубилась в квартал узких каньонов, обвалившихся штолен, увешанных железным кружевом, теперь она пошла быстрее, теперь внизу был булыжник, вверху – низкое пасмурное небо, по сторонам – стены из густого, хриплого, невыносимого рева, как будто все былое эхо висело в этих узких улицах невидимым туманом и оглушительно, чудовищно пробуждалось даже этими пневматическими шинами и обтекаемым корпусом. Хагуд сбавил ход и остановился у жерла переулка, в котором сразу, едва выйдя из машины, увидел на плитах мостовой тень кружевного балкона в пятне падающего из окна второго этажа света, а затем в прямоугольнике окна тень руки, державшей, как ему было видно даже оттуда, тень стакана, – видно с первого же момента, когда он, хлопнув дверцей машины и наступив на впечатанное в тротуар выщербленное мозаичное слово «Утонувших», пошел по переулку, возмущенный, но не удивленный. Дойдя до окна, он увидел и саму руку, хотя задолго до этого ему уже стал слышен голос репортера. Теперь же ему только этот голос и был слышен, заглушая даже его собственный, когда он, стоя под балконом, кричал, потом вопил, пока вдруг, ни с того ни с сего, на балкон не выскочил и не перегнулся через перила щегольски обутый коротышка с простецким лицом и тонзурой как у священника, что отметил про себя таращившийся снизу Хагуд, думая с бессильным бешенством: «Да, он же мне говорил, что у них есть лошадка пони. Черт, черт, черт!»
– Ищете кого, дядя? – спросил вышедший на балкон.
– Да! – рявкнул Хагуд и вновь выкрикнул фамилию репортера.
– Как? – переспросил человек с балкона, чашечкой приложив ладонь к склоненному уху.
Хагуд проревел фамилию еще раз.
– Даже и не знаю такого, – проговорил стоявший на балконе; потом сказал: – Погодите. – Возможно, на него подействовало изумленное, возмущенное лицо Хагуда; он повернул голову и прокричал фамилию в комнату. – Есть такой? – спросил он. Голос репортера приумолк на секунду, не больше, потом грянул в прежнем тоне – в точности так, как он звучал в ушах Хагуда от самого устья переулка:
– Кому понадобилось? – Но еще до того, как человек с балкона смог ответить, голос зазвучал вновь: – Скажи, что его здесь нет. Что он переехал. Что женился. Что умер. – Потом голос взревел: – Скажи, что он ушел на работу!
Стоявший на балконе опять посмотрел вниз.
– Вот оно как, мистер, – сказал он. – Вы, наверно, слышали его не хуже, чем я.
– Не имеет значения, – сказал Хагуд. – Вниз спускайтесь.
– Я?
– Да! – крикнул Хагуд. – Вы, вы!
Стоя в переулке, он смотрел, как его собеседник возвращается с балкона в комнату, которой он, Хагуд, ни разу еще не видел. К тому, что репортер, работавший под его прямым началом уже двадцать месяцев, называл теперь своим домом, он никогда до сих пор не был ближе, чем стандартная анкета, которую тот заполнил при поступлении в газету. Выискав себе в этой части французского квартала Нью-Валуа жилье, комнату, которую он стал называть своей богемной берлогой, репортер затем с неуемной и извращенной увлеченностью мальчика, собирающего раскрашенные пасхальные яйца, предмет за предметом выискал и нагромоздил там всякую мебель. Помещение представляло собой длинную узкую полость, крытую так, как