проверенные временем, непроницаемые и невредимые, как извлеченные из земли сосуды древнегреческих и древнеримских крестьян. В отделе городских новостей это заведение окрестили «тошниловкой»; то был один из десяти тысяч узких туннельчиков, в каждом из которых имеются прилавок, череда отполированных ягодицами табуреток, электрический кофейник и хозяин-грек, похожий на бывшего циркового борца. Каждое подобное заведение соседствует с редакцией той или иной из десяти тысяч газет и повторяется по всей стране в десяти тысячах вариаций; точно такой же толстомясый грек в точно такой же грязной хлопчатобумажной куртке мог бы пялиться на него где угодно поверх точно такого же стеклянного гроба, наполненного злаковыми хлопьями в мисках, апельсинами и булочками, которые явно были эксгумированы там же, где и витринный грейпфрут, и только-только покрыты лаком. Чуть погодя репортер смог увидеть, что показывают часы на дальней стене: всего-навсего четверть восьмого.
– Ах ты, Господи, – сказал он.
– Кофе? – спросил грек.
– Да, – сказал репортер. «И поесть бы чего», – подумал он, глядя на желоб со стеклянными стенками и крышкой, на котором лежали его ладони, не с отвращением теперь уже, а с некой деликатной неодобрительной воздержанностью, как старые дамы в романах. И без всякого нетерпения, без всякой спешки; как прошлым вечером он увидел неумолимое возвращение слепой яростной кривой, по которой он двигался, в точку, где он потерял управление, – некое духовное подобие петли, описываемой аэропланом на земле после аварийной посадки, – так сейчас он чувствовал, что его траектория наконец выпрямляется и уже сама несет его вперед и ввысь, ровно и без отклонений, не требуя от него никаких усилий; ему надо было позаботиться только о том, чтобы взять с собой все необходимое, потому что на сей раз возврата не будет.
– Дайте мне такую, – сказал он, постучав пальцами одной руки по стеклу, в то время как другой рукой трогал, осязал сложенный листок бумаги в кармашке для часов. Он съел булочку и выпил кофе, не ощутив вкуса ни того, ни другого, почувствовав только теплоту кофе; часы показывали двадцать пять минут восьмого. «Можно пешком», – подумал он.
Позже хмарь должна была развеяться, но, когда он вошел в здание вокзала и увидел встающего со скамьи Шумана, небо было еще пасмурным.
– Позавтракал уже? – спросил репортер.
– Да, – сказал Шуман.
Репортер посмотрел на него ярко-серьезно-пристальным взглядом.
– Пошли, – сказал он. – Можно уже садиться.
Под вокзальным навесом все еще горели огни; стеклянный потолок был такого же цвета, как небо снаружи.
– Скоро рассеется, – сказал репортер. – Может, уже к тому времени, как мы туда доберемся; обратно, скорее всего, будешь лететь по солнышку. Благодать, правда?
Но хмарь рассеялась раньше – к тому моменту, как они выехали из города; вагон (целый большой кусок его был в их распоряжении) почти в тот же миг осветился жиденьким солнцем.
– Я же говорил, назад при ясном небе будешь лететь, – сказал репортер. – Ну что, надо бы дооформить документ.
Он вынул из кармана вексель; все с той же яркой и серьезной пристальностью он смотрел, как Шуман сначала читает бумагу, потом с трезвым видом обдумывает ее.
– Пять тысяч, – сказал Шуман. – Это…
– Внушительная цена? – спросил репортер. – Да. Я хочу, чтобы не было никаких заминок, до того как мы не взлетим на нем и пока не приземлимся в аэропорту. Чтобы цена была такой, что даже Маршан не посмеет…
Он смотрел на Шумана ярким, спокойным, серьезным взглядом.
– Да, – сказал Шуман. – Я понимаю.
Он сунул руку во внутренний карман пиджака за авторучкой; репортер по-прежнему не двигался, яркость, пристальность и серьезность в его взгляде были все теми же, когда он наблюдал за сознательным, неторопливым, чуть неуклюжим движением пера, выводившего на строчке для подписи пониже той, где он расписался сам, буквы:
– Погоди, – сказал он. – Что ты делаешь?
– Расписываюсь за отца.
– А он признает подпись?
– Придется постфактум. Да. Он в случае чего поможет тебе выкрутиться.
– Мне выкрутиться?
– Я даже пяти сотен не буду стоить, если не финиширую в этой гонке первым.
Появился кондуктор; двигаясь между сиденьями враскачку, над ними он на миг приостановился.
– Блейзделл, – объявил он. – Блейзделл.
– Постой, – сказал репортер. – Может, я чего не понимаю. Я ведь не летчик; весь мой опыт – это часовой полет с Мэттом. Я ведь как Мэтта понял: что он опасается поломки шасси, или что пропеллер погнется, или там конец крыла как-нибудь…
Он смотрел на Шумана ярко-серьезно, не снимая руки с его запястья.
– Я думаю, я нормально его посажу, – сказал Шуман. Но репортер все глядел на Шумана, не шевелясь.