велел бы отвести на каретный двор и поставить в стойло, где бы их как следует почистили и задали корм. Но Бун сказал, что так ему объяснил Лудас, потому-то он и не стал отрывать мистера Бэдлота от вечерней трапезы ради того, чтобы сообщать ему это, раз отец сам зная, где мулы и фургон, а ведь они его собственность, а не мистера Бэлдота.
А вот как рассказывал это Джон Пауэлл, правда неохотно, он, наверно, и вовсе не стал бы ничего рассказывать, не преврати Бун его (Джона) умолчание об истине в еще более важную этическую проблему, чем даже его (Джона) лояльность по отношению к людям своей расы. Завидев Лудаоа, входящего без мулов в задние ворота конюшни – по удивительному совпадению мистер Бэллот минуту назад вышел через передние ворота, оставив за старшего все того же Буна, – Джон не стал даже задерживаться и слушать, что наплетет Лудас. Он тут же вернулся, прошел по коридору во двор, потом по всему проулку и уже стоял возле фургона, когда снова появился Лудас. В фургоне Джон обнаружил мешок муки, галло-новый бидон с керосином и (по словам Джона) пятицентовый кулек с мятными леденцами. Вот приблизительно как обстояло дело, – приблизительно потому, что если речь шла о лошади или муле в пределах конюшни, слово Джона было законом, было нерушимо и свято, и не только для Буна, но и для мистера Бэллота, и для самого отца, но вне конюшни, на ничейной земле, Джон становился всего-навсего одним из наемных работников на каретном дворе Мори Приста, и оба они с Лудасом это знали. Может, Лудас даже напомнил об этом Джону, но вряд ли, так как Лудасу всего только и требовалось, что сказать что-нибудь вроде: «Если до Мори дойдет, что я позаимствовал на сегодняшнюю ночь фургон и упряжку, то как бы до него тем же часом не дошло, что у тебя там пришито под курткой».
Но, думаю, он этого не сказал, так как они оба и без того это знали, и знали также – если Лудас думает, что Джон донесет отцу про «позаимствованных» (пользуюсь словечком Лудаса) мулов и фургон, то напрасно – отец никогда об этом не услышит, а если Джон думает, что Лудас (или любой другой негр на конюшне и вообще в Джефферсоне) донесет отцу про револьвер, то тоже напрасно – отец и об этом никогда не услышит. Поэтому Лудас скорее всего ничего не сказал, а Джон сказал только: «Ладно. Но смотри мне – чтоб мулы стояли в стойлах за добрый час до прихода мистера Бэллота и чтоб на них ни единой капельки пота не было и ни единой полоски от кнута, чтоб были свеженькие, как будто выспались (ты уже, должно быть, заметил, что Буна они оба исключили из разговора; ни Лудас не сказал: «Мистер Бун знает, что мулы сегодня ночевать здесь не будут, а ведь он до утра главный, пока не придет мистер Бэллот», ни Джон не сказал: «У того, кто мог поверить твоей брехне, которую ты подсунул вместо мулов, до главного нос не дорос. И не мешай ты сюда Буна Хогганбека»), а не то мистер Мори узнает не только про то, что упряжки и фургона ночью на месте не было, но и про то, где они были».
Но Джон этого не сказал. Тем не менее, хотя мулы и стояли в стойлах за добрый час до рассвета, через пятнадцать минут после того, как в шесть часов утра мистер Бэллот пришел в конюшню, он послал за Лудасом и объявил, что тот уволен.
– Мистер Бун знал, что моей упряжки ночью в конюшне не было, – сказал Лудас. – Он сам послал меня купить ему кувшин виски. Я и привез ему виски около четырех утра.
– Никуда я тебя не посылал, – сказал Бун. – Когда он вчера вечером приперся сюда со своей дурацкой небылицей, дескать, мулы в усадьбе мистера Мори стоят, я и слушать-то его не стал. Даже не спросил, где фургон, а уж зачем ему позарез фургон и мулы понадобились – и подавно. Я ему только сказал, мол, на обратном пути пусть проедет мимо Мака Уинбуша и привезет мне галлон виски дядюшки Кэла Букрайта. И денег ему дал – два доллара.
– Я и привез тебе виски, – сказал Лудас. – Уж не знаю, куда ты его девал.
– Ты мне полкувшина пойла привез, щелока с красным перцем, – сказал Бун. – Не знаю, как мистер Мори посмотрит на то, что ты где-то всю ночь мулов продержал, но уж Кэлвин Букрайт всыплет тебе, когда я дам ему попробовать виски и скажу, что ты болтаешь, будто это он такую отраву гонит.
– До мистера Уинбуша добрых восемь миль от города, – сказал Лудас. – Я бы тогда только в полночь поспел… – Он прикусил язык.
– Так вот зачем тебе фургон понадобился, – сказал Бун. – Тебе, значит, больше нельзя блудить в Джефферсоне, так ты теперь за городом рыщешь, в какое бы окно на задворках влезть. Ну, теперь у тебя на это времени хватит, одна беда – на своих на двоих придется ходить.
– Ты мне сказал – кувшин виски, – угрюмо настаивал Лудас, – я и привез тебе кувшин.
– Да там и половины-то не было, – сказал Бун. Затем мистеру Бэллоту: – Вам теперь этому недоноску даже недельного жалованья отдавать не придется (недельное жалованье кучеров составляло два доллара, – не забывай, речь идет о 1905 годе). Он мне как раз столько за виски должен. Чего вы ждете? Чтобы мистер Мери пришел и сам его выставил?
Если бы мистер Бэллот и отец и вправду хотели выставить Лудаса насовсем, они, конечно, рассчитались бы с ним за проработанную неделях. А раз не рассчитались, значит – и Лудас это понимал, – решили всего-навсего удержать с него недельное жалованье (плюс выходной день) за самовольный угон мулов на всю ночь; в следующий понедельник Лудас вышел бы на работу в обычное время вместе с остальными кучерами, и Джон Пауэлл держал бы его упряжку наготове, как ни в чем не бывало. Если бы… не вмешалась Судьба, или Молва, или попросту слухи.
Так вот, значит, отец, Ластер и я быстро зашагали по проулку к площади, я уже бежал рысцой, в все- таки мы опоздали. Мы еще до конца проулка не дошли, когда услышали выстрелы, пять подряд: бу-бу-б-у- бу-бу, – что-то вроде этого, и вот мы уже были на площади (это ведь рядом: как раз на углу против скобяной лавки дядюшки Айка Маккаслина) и сразу всё увидели. Народу было полно, Бун, как нарочно, выбрал денек, когда больше свидетелей: первая cуббота каждого месяца была торговым днем, даже первая майская суббота, когда, казалось бы, людям не до того – пора сажать и сеять. Но это как будто и не касалось Йокнапатофского округа. Все были тут как тут: черные и белые, одни толпились вокруг мистера Хэмптона (деда того самого Малыша Хаба, который не то сейчас шериф, не то будет на следующий год), он и несколько зевак сражались с Буном, другие футах в двадцати от них окружили помощника шерифа, который держал Лудаса, и оба они застыли в позе бега, то есть стояли в застывшей позе бега, то есть в позе застывшего бега, уж не знаю, как сказать, и еще толпа собралась возле лавки дядюшки Айка, – одна из пуль Буна (остальные четыре так я не был» найдены) вдребезги разбила там окно, сперва оцарапав ягодицу негритянской девчонки, которая лежала на мостовой и визжала, пока из лавки не выскочил сам дядюшка Айк и не заглушил ее визга яростным ревом; он орал на Буна не за то, что тот разбил ему стекло, а за то (дядюшка Айк был тогда; еще молод, но уже лучший в округе охотник и знаток леса), что тот не может попасть с пяти выстрелов в цель, хотя до нее всего-навсего двадцать футов.
Дальше все разворачивалось еще быстрее. Приемная доктора Пибоди помещалась над аптекой Кристиана, прямо через улицу; первым на лестницу вступил мистер Хэмптон с револьвером Джона Пауэлла в руке, потом Ластер и еще один негр – они несли девочку, которая продолжала визжать и истекать кровью, как недорезанный поросенок, затем шел мой отец с Буном, за ними – я и помощник шерифа с Лудасом, дальше лезли другие, и набралось их столько, что лестница уже не вмещала, пока мистер Хэмптон не повернулся и не рявкнул на них. Контора судьи Стивенса находилась в том же коридоре, что и приемная доктора Пибоди, только в другом конце; судья стоял на верхней площадке, когда мы поднимались. И мы – то есть отец, и я, и Бун, и Лудас, и помощник шерифа – зашли к нему в контору обождать, пока мистер