— …чтобы биологическая смерть не воспрепятствовала вашему опыту?
— Вы все же хотите перевести наш разговор в область уголовного права! — с раздражением воскликнул Свенсон. — Вы не намерены выслушать меня до конца?
— Прошу вас, продолжайте.
— Тело Баллы практически не пострадало. С вашего разрешения я опущу специальную терминологию. На теле имелись только царапины. Но головной мозг претерпел необратимые изменения, и жить профессору Балле оставалось считанные часы. Можно ли в этом случае было думать об операции? Можно. Но лишь об особой операции.
— Которая превосходно соответствовала бы вашим экспериментам, — добавил Сакач.
— Да. Но вместе с тем это была единственная возможность проверить на практике то, что годами вынашивалось в голове. Послушайте! — воскликнул Свенсон. — Где вы найдете ученого, который не воспользовался бы такой возможностью? — Он закурил и понизил голос: — Да, это была единственная возможность, позволявшая спасти хотя бы одну жертву катастрофы, которая в противном случае унесла бы две человеческие жизни. Я не стану утомлять вас подробностями. Скажу лишь, что затронут был не только головной, но и часть спинного мозга. Трудности возникли как раз в связи с восстановлением нервов спинного мозга, остальное было делом техники. Короче говоря, у меня на руках было два трупа, а после шестичасовой операции удалось вернуть к жизни одного человека. Живого, мыслящего человека! Ученого, физика.
Свенсон посмотрел на Сакача, словно ожидая оправдательного приговора.
— Отдаю должное вашему мастерству, — ответил тот. — Но как вы относитесь к этической стороне вопроса? Ведь, пользуясь вашим гениальным методом, жизнь одного человека практически можно продлевать до бесконечности все в новых и новых оболочках. Что вы на это скажете?
— И вы еще спрашиваете? — вскричал Свенсон. — Мое открытие позволяет на годы, десятилетия продлить жизнь великого художника или артиста, талантливого ученого…
— А вы уверены, — перебил Сакач, — что этот человек останется тем же, кем был до операции? — Свенсон молчал. — Вы сказали, что получили два трупа, а вернули нам живого человека. Согласен. Но спрашиваю вас: кого? Кто тот человек, которому вы вернули жизнь? Эгон Краммер или Иштван Балла?
— Эгон Краммер покоится на гетеборгском кладбище, — тихо произнес профессор.
— Краммер? Нет, господин профессор. Его тело! Только тело Краммера похоронено в Гетеборге! А его разум сейчас в Будапеште и ведет, быть может, последнюю борьбу в теле Иштвана Баллы.
В комнате воцарилась тишина. Немая, глубокая. Ее прервал Сакач.
— Вам не кажется, господин профессор, что раздвоение личности — это протест природы против перспективы, о которой вы так горячо говорили?
Свенсон молчал. Потом Сакач спросил:
— А Краммер? Вернее, Балла… Словом… тот человек, созданное вами чудовище, как он реагировал на то, что произошло без его ведома и согласия? На то, с чем ему оставалось лишь примириться?
— Почему же, он мог и изменить положение. Он был волен либо оставаться тем, кем стал после несчастного случая, либо…
— Вы предложили ему искать спасение в самоубийстве?
— Нет. В этом не было нужды. Жизненный инстинкт в человеке необыкновенно силен. Логический ум быстро осознает, что жизнь даже в таком варианте — величайшая ценность. Мы все рассчитали и продумали. Он верил в успех, верил в то, что сможет продолжать любимую работу… Физический упадок сил и недомогания человека, приближающегося к шестидесяти годам, компенсировались мировым именем профессора Баллы. Если хотите, он чувствовал себя преторианцем, которого неожиданно возвели в императоры, — простите за тривиальность сравнения. Я принял все меры предосторожности, мы договорились о правилах конспирации. К счастью, он много лет знал своего шефа, его окружение, привычки. Во всяком случае, я предупредил его о величайшей осторожности и постоянном самоконтроле.
Сакач покачал головой.
— Удивляюсь вам, но не завидую. Вряд ли это осуществится. Природа, как я уже говорил…
— Быть может, вы правы, — угрюмо сказал Свенсон. — Я потерпел поражение. Ошибся в своих расчетах. Но поймите по-человечески… как ученый… как исследователь… это была случайность…
— Такие случайности бывают редко. Смею надеяться, что в вашей жизни, господин профессор, она не повторится. — Сакач серьезно посмотрел на Свенсона.
— Можете быть уверены.
В полночь Сакач прибыл на Ферихедьский аэродром, через два часа был в постели, проспал звонок будильника и проснулся в восемь утра.
Первым же инстинктивным движением он потянулся к телефону, чтобы доложить начальству о своем прибытии. Но Гэрэ был где-то в городе. Не успел Сакач положить трубку на рычаг, как раздался резкий звонок. Это была Жофи.
— Имрэ? Как хорошо, что вы приехали! — В голосе девушки дрожали слезы.
— Что случилось?
— Сегодня на рассвете папа выбросился из окна…
— Габор с вами?
— Да.
— Ждите, сейчас приеду…
Рассказ его был коротким. Габор Шомоди и Жофи с содроганием выслушали его, ни разу не прерывая. Лишь когда он замолчал, Шомоди спросил:
— Как ты догадался?
— Не сразу. Помнишь, когда ты пришел ко мне расстроенный, то между прочим обронил такую фразу; 'Его словно подменили'. Казалось бы, ничего особенного, но мне она почему-то запомнилась. А потом все начало складываться, как в мозаике. Перечислить? Краммер был импульсивным, нервным человеком. В молодости занимался фехтованием, одно время был даже чемпионом среди юниоров по эспадрону. Большинство побед одержал, фехтуя левой рукой. Однажды его дисквалифицировали за то, что он начал фехтовать правой рукой, а во время боя перехватил эспадрон в левую руку. Позднее увлекся пинг-понгом и с такой же страстью водил машину. Курил только сигареты «Фэчке» — считал, что все другие способствуют раку легких. Дверь или окна комнаты, где находился, всегда держал чуть приоткрытыми и не терпел узких, закрытых кабинок лифта, так как страдал легкой формой клаузофобии. Примерно за полгода до поездки в Гетеборг он решил поменять квартиру и после возвращения должен был переселиться в только что отстроенный дом. Летом, правда безуспешно, начал ухаживать за Жофи. Возможно, с этим и связан обмен квартиры. И наконец, по метрическим данным Эгон Краммер, как и все члены его семьи, — выходец из Швейцарии и сохранил веру своих предков. Он лютеранин.
В поведении профессора Баллы, когда он вернулся из Швеции после операции, проведенной Свенсоном, все эти качества проявились с большей или меньшей отчетливостью, но заметить их было можно. Внимательному наблюдателю несовместимость мозга и тела бросалась в глаза. Для поддержания внешней формы Краммер должен был собрать всю свою волю, проявлять неусыпное внимание. А он то и дело ошибался. Впрочем, это закономерно. Помнишь, Габор, его поведение перед отъездом в Хевиз? Тогда он чул себя не выдал. Или тот случай, когда он сел в тот «вартбург»? А история с чужой квартирой, которую после смерти Краммера отдали другому… Жестикулировал он всегда левой рукой. Все это указывало на безусловную замену личности. Однажды я слушал его на заседании Академии наук и совершенно случайно обратил внимание на тонкий шрам вокруг головы. Тогда я решил во что бы то ни стало раздобыть доказательства и рассеять подозрения.
— А что означала вся эта история с 'Отче наш' у меня на именинах? — спросил Шомоди.
— Ты не понял? Тогда слушай: то, чему человек обучается в детстве, он запоминает накрепко. Я уже говорил, что Краммер был лютеранин, а Балла — католик. Католики заканчивают 'Отче наш' так: но избави нас от лукавого, аминь! А протестанты еще добавляют: ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь! Молитву у тебя в доме произнес протестант Краммер. Возможно, тебе это покажется смешным, но мне тогда все стало ясно. И я полетел в Гетеборг,
Жофи, молча слушавшая Сакача, больше не в силах была сдерживаться. Она зарыдала. Шомоди бросился к ней. Сакач отвернулся к окну. Когда Жофи немного успокоилась и за его спиной слышались лишь негромкие всхлипывания, он сказал;
— Слабое утешение, Жофи, но другого у меня нет: ваш отец скончался семнадцатого сентября прошлого года. То, что произошло сегодня на рассвете в психиатрической больнице, было не смертью профессора Баллы, а заключительным аккордом чудовищного эксперимента, который, к счастью, окончился неудачей.
Дэжэ Кемень
Невидимое оружие
Оттокар был начисто лишен музыкальных способностей. Флейта Петера оставляла его столь же равнодушным, как и фортепиано Шари. Лениво покачиваясь, он медленно ковылял от своей коробки, задвинутой в угол передней, к стоявшей у окна комнаты качалке и обратно. Особенно он любил качалку, доставшуюся Шари в наследство от бабушки: качалка была покрыта пледом с кистями, свисающими до пола, в них можно было отлично прятаться. В первые же дни своего пребывания в жилище молодых супругов он попробовал на вкус одну из кистей, но, убедившись в ее полной несъедобности, стал использовать бахрому только в качестве убежища.
— Глупое животное, — проворчал Петер и отложил флейту.
— А ты попробуй флейту-пикколо, — посоветовала Шари. — Может, ее звук ему больше понравится. Но вообще, мне кажется, ты слишком многого требуешь от обыкновенного ежа.
— Животное, лишенное музыкальности, для меня перестает существовать, — с глубочайшим презрением заявил Петер и последовал за Оттокаром к коробке, служившей зверьку домом. Здесь он отмерил ему порцию еды на ужин: остатки мяса, вареную картошку и половинку яблока — без витаминов и ежу не обойтись.
— Не забудь съесть кожуру, будь так любезен, — проворчал он и, покончив таким образом с домашними обязанностями, повернулся, чтобы заняться,