— Охотно, — ответил я. — Думаю, вам будет не трудно меня понять. Вероятно, каждый из нас бывал под хмельком, и нам знакомо это состояние.
Оба согласно кивнули.
— Ну-с, мы также имели возможность заметить, как различно проявляется это состояние у разных людей. Одни озлобляются, начинают грубить, другие просто засыпают. Одни становятся милыми, общительными, другие мрачнеют, замыкаются в себе. Существует масса вариантов. И все же несколько главных типов можно перечислить в соответствии с их 'частотой колебаний'. Ясно?
Они снова наклонили головы, генерал тревожно, идеолог с выжидательным интересом.
— Если человек находится в бессознательном состоянии, частоту колебаний нельзя установить никакими исследованиями или анализами. Вывести о ней заключение — и то лишь приблизительное — можно только, с помощью исчерпывающего знания окружающей больного обстановки и среды.
Тут вице-президент снова сделал протестующее движение, и ордена на его мундире зазвенели. Я понял в чем дело: уже долгое время поговаривали о своеобразных отношениях, которые сложились между ним, диктатором и любовницей диктатора, официально именуемой «домоправительницей» резиденции президента. По мнению одних, дама была близкой родственницей Кабана, другие считали ее его бывшей возлюбленной, которую диктатор отбил, пользуясь своей властью. Как бы там ни было, но чемуто с этим связанному Кабан был обязан своим положением… На лице могущественного идеолога, словно в подтверждение гривуазных слухов, промелькнуло ехидное выражение, однако оно свидетельствовало и о том, что оба правителя — яростные соперники и смертельные враги, и лишь безжалостная рука диктатора удерживает их от того, чтобы они не вцепились друг другу в глотку.
Министр пропаганды искоса глянул на вице-президента. Потом он сказал:
— Будь по-вашему, ничего не поделаешь… А когда вы намерены этим заняться, господин профессор?
— Чем раньше, тем лучше, — ответил я. И мы договорились завтра рано утром — сегодня было уже поздно — втроем поехать во дворец президента. Кабан удалился с кислой физиономией.
Еще до начала переговоров я вновь осмотрел президента и пришел к убеждению, что его положение безнадежно и очень скоро все наши усилия могут оказаться тщетными. Следовательно, надо торопиться.
19 ноября
Сегодня утром в сопровождении броневиков мы отправились во дворец. В городе чуть ли не на каждом перекрестке стояли танки, а уличное движение почти замерло. Прибыв во дворец, также окруженный плотным кольцом танков, мы направились в личные покои президента, где я прежде всего обратил внимание на мелкие предметы личного обихода, а затем принялся расспрашивать обслуживающий персонал о привычках их хозяина, стараясь во время разговора запоминать лица людей. Люди отвечали неохотно, мне не раз приходилось повторять, что я врач, которому необходимо знать детали в интересах больного. И все же они рассказывали о поведении президента в домашней обстановке только по настоянию руководителя пропаганды — сколько президент курит, что пьет, часто ли бывает гневен, безжалостен, груб, что любит слушать по радио, какие передачи смотрит по телевизору. Я поинтересовался оборудованием ванной комнаты, узнал, сам ли президент бреется. Расспросил сначала его парикмахера, потом повариху; повариха рассказала о его любимых блюдах, камердинер — о характерных привычках. Заглянул я в спальню, осмотрелбиблиотеку и только после этого обратился с вопросами к двум сопровождавшим меня помощникам президента. От них я хотел узнать, как ведет себя диктатор во время решения государственных дел. Разумеется, мой интерес касался не государственных тайн, а его индивидуальных особенностей, склонностей.
Наконец настало время самой щепетильной части моего визита. Я спросил, можно ли мне повидаться с домоправительницей. Она пришла, и первое мое впечатление было двойственным. Это была чрезвычайно эффектная зрелая красавица брюнетка, но в ее сдержанных манерах, движениях, голосе — одним словом, во всем ее физическом облике — было что-то неприятное. Мысленно сопоставив ее с Кабаном, я решил, что они вряд ли родственники… Объяснив цель моей встречи, я сослался на врачебную этику и попросил оставить нас вдвоем. Было видно, что Кабану стоило огромных усилий побороть себя и выполнить мою просьбу.
О подробностях беседы я писать не стану.
Из дворца я вернулся в институт и еще раз осмотрел президента. В его состоянии перемен не произошло.
Вечером я поделился с Фельсеном своими впечатлениями. Он с удивлением спросил, зачем мне все это понадобилось. Я ничего не смог ему ответить, так как действовал под влиянием каких-то смутных побуждений.
20 ноября
В полдень ко мне вбежал Фельсен и сказал, что состояние президента ухудшилось.
Начиная с этой минуты, меня охватило странное душевное состояние. Словно прорвалась какая-то плотина и меня подхватил неудержимый поток активности. Я говорил и действовал почти бессознательно, подчиняясь какому-то внутреннему голосу. Прежде всего я распорядился перенести пациента в экспериментальную лабораторию и сам поспешил туда же, таща за собой испуганного до полусмерти Фельсена. По дороге я заметил, что у дверей лаборатории тоже стоит охранник, но в тот момент не придал этому значения…
Когда больного вкатили на носилках и по установленному у нас порядку посторонние вышли из лаборатории, я усадил ошеломленного Фельсена в кресло и высказал ему свои соображения. Я напомнил ему о нашем разговоре и о том, что сохранение жизни президента в данный момент совпадает с интересами страны. Однако положение его безнадежно, он в любой момент может умереть, а потому времени для колебаний у нас нет.
— Что вы задумали? — с тревогой спросил Фельсен.
— Повторить операцию 'Фишер — Вейлер', — ответил я.
Фельсен вскочил и заметался по тесному помещению. Я поймал его за руки и, нажав на плечи, заставил опуститься в кресло. Не в силах унять волнения, он простонал:
— Но кто же второй?
— Я!
Какой-то инстинкт заставлял меня говорить очень быстро, поэтому я частил скороговоркой, стремясь заглушить овладевавший мною страх: при мысли о том, что через несколько минут я стану безжизненным телом, все мое существо запротестовало.
Фельсен не мог произнести ни слова.
— Поймите, другого выхода у нас нет, — сказал я и с силой тряхнул его, чтобы вывести из оцепенения.
— Профессор, — простонал ой наконец. — Вам ли, прославленному ученому, рисковать собой ради такого негодяя?!
— Не ради него, а ради всех нас, ради будущего. И для этого есть лишь одна возможность: он должен жить! Подумай еще об одном, — в пылу спора я назвал его на «ты», чего раньше никогда не случалось, — подумай, что в святая святых нашего главного врага проникнет человек, который попытается изнутри воздействовать на диктатора, ослабить этот проклятый режим, привести его к гибели. Разве не стоит ради этого рискнуть собственной жизнью?
— Но почему именно вы?
— А кому доверить? Кто может поручиться, что мы не променяем кукушку на ястреба?! Да и времени у нас нет. — И указав на пациента, я крикнул: — Быстрее!
Окрик, видимо, подействовал, Фельсен сделал над собой усилие и, побледнев, выдавил из себя:
— Я буду донором!
— Нельзя, дружок. — Я притянул его к себе. — Я все разузнал, ознакомился с окружением президента, с обстановкой, в которой он жил. Думаю, это пригодится, по крайней мере на первых порах, чтобы никто ничего не заподозрил и чтобы волчьей стае не представилось повода разорвать своего вожака… Я старше тебя, опытнее. Да и в политике ты человек неискушенный. Это было бы бессмысленной жертвой с твоей стороны и с моей тоже. В науке ты олицетворяешь собой будущее, а я до некоторой степени уже в прошлом… Начинай! — закричал я, заметив, что тело президента задергалось.
— Но… — заикнулся было Фельсен.
Я выхватил пистолет, который утром, повинуясь какому-то инстинкту, взял с собой из дому, прицелился в своего ученика и вне себя от волнения крикнул:
— Немедленно убирайся отсюда, или я пристрелю тебя как собаку! Ты недостоин доверия!
Лицо Фельсена еще больше побелело, он в страхе попятился.
— Оперировать буду я сам. Через десять минут ты войдешь, возьмешь железную перекладину от верхней поддерживающей конструкции, которую сейчас снимешь, и голову… — Тут я запнулся. — Вытащишь меня из машины и положишь сюда, — я указал место. — Постарайся размозжить мне голову одним ударом, а потом позови на помощь, выбеги и скажи, что во время операции верхняя часть конструкции упала на профессора. Это ты должен сделать сразу же после операции, не то следствие, если его начнут, установит, что смерть наступила раньше… Понял? А если я буду вынужден сейчас тебя пристрелить, то перед началом операции дам тревожный сигнал, и, когда люди войдут, они увидят трупы двух врачей и президента, который, надо надеяться, будет жить, ибо, пока они сумеют войти, операция уже осуществится. А когда президент придет в себя, он все объяснит, заявив, что был в сознании… Ну, убирайся…
Фельсен вздрогнул, проглотил комок в горле и заговорил:
— Не уйду, профессор. Я согласен сделать операцию и все, что потребуется. — Но его бледному лицу текли слезы, губы дергались. Но вот он выпрямился и начал вывинчивать верхнюю часть конструкции.
— Быстрее, — торопил я, — быстрее!
При мысли, что через несколько минут этот железный брус разнесет на куски мой череп, у меня по спине побежали мурашки… Наконец мы сняли и положили на пол тяжелую перекладнру.
— Начинай, — сказал я Фельсену, забираясь в аппарат, который со времени нашей первой операции претерпел ряд усовершенствований. Теперь, когда его включали, он автоматически направлял поток изотопов и даже сам мог провести замену мозга, хотя мы считали, что столь тонкую операцию лучше делать вручную. Уже лежа, я посмотрел на Фельсена: меня растрогало его залитое слезами лицо. Мы обменялись рукопожатием, и я заметил, как он потянулся к кнопке усыпления. Но в последний момент я вдруг схватил его за рукав и, напружинив тело, с отчаянным криком попытался выбраться из аппарата.
Фельсен быстро нажал кнопку, потом, положив обе руки мне на плечи, всей тяжестью навалился на меня и затолкал в аппарат…
Одной рукой я сжимаю рычаги управления танка, другой держу пистолет. Справа от меня Кабан нащупывает затвор пулемета, и я знаю, что чуть повыше очковая змея, ведающая пропагандой, устанавливает прицел пушки. Танк движется по мостовой. На улице темно, нигде ни огонька, ни человеческой души. На мне генеральский мундир. Ногой в лаковом сапоге я нажимаю на педаль, улица становится все уже, танк почти касается стен… Вдруг впереди возникает толпа во всю ширину улицы. Люди словно впрессованы друг в друга. Над ними развеваются знамена такого же цвета, как лампасы на моих брюках. В первом ряду я неожиданно замечаю отца и мать. Не понимаю, как же это? Ведь они давно умерли! Я пытаюсь остановить танк, но он упрямо движется вперед. Кабан злорадно