опять шуршал шелк, и глаза ее глядели с тоской и любовью.
«Ты вернулась?» — спросил Саввин.
«Да, вот видишь, я здесь. Я никуда не уходила, я сказала, что все эти дни я буду с тобой…» «Какие дни? Ах, да…»
«Только эти…» — ответила она, и Саввину почудилось тихое, печальное пение и откуда-то пришел еле уловимый запах только что потушенных свечей.
Это ощущение запаха свечей вернуло Саввина к сознанию. Широко открыв глаза, он почувствовал все нарастающий запах дыма и, наконец, услышал веселый, такой знакомый треск костра. С трудом, последними усилиями воли он заставил себя ползти дальше, продолжив ломанную линию своего движения по снегу.
Когда он приблизился настолько, что среди деревьев увидел огонь, он по-детски радостно вздохнул и в глазах его отразилась молитва.
Там был огонь. У огня была жизнь. И он еще имеет право на эту жизнь. Видит Бог, право это добыто страшной ценой ужасов, беспрерывных кошмаров, боли и страданий. Бог видит, как умер Аким, этот хороший сибирский охотник, неизвестно зачем истекший кровью здесь, на краю света. Вот я буду жить, думал Саввин, я расскажу обо всем этом и пусть в церквах помолятся о душе Акима.
9
Когда костер был совсем близко, Саввин уже ничего не мог видеть, кроме блеска огня. Нахлынувшие мысли нагромождались бесформенно, и Саввин, потрясенный всем происшедших, не пытался разобраться в них. Может быть, в этом было виновато пламя, весело скользившее по сучьям и привлекшее все его внимание. Может быть, легкий треск горящего дерева воскрешал прошлые видения, заслоняющие действительность и мешающие рассмотреть то, что окружает его.
Радостно взволнованный, наполненный любовью к костру и безграничным доверием к людям, находящимся у огня, он забыл о своих обмороженных ногах и обо всех, теперь уже прошлых страданиях. Безотчетно стремясь дать выход своим чувствам, он нестерпимо захотел крикнуть что-то очень и очень громкое. Это было вполне естественное желание уже умирающего, обреченного человека заявить о своем праве на жизнь.
Но крик не получился. Саввин не смог разжать челюсти, и со скорбным удивлением услышал какой-то жалкий писк, быстро заглохший в гортани, где-то около воротника гимнастерки… Радостное возбуждение сразу погасло и единственное, что еще продолжало жить в нем, было инстинктивное стремление к огню.
Уже не отдавая себе отчета в своих поступках, он долго и беспомощно копошился в снегу, тщетно пытаясь встать. Наконец, с трудом поднявшись, он некоторое время бессильно пошатывался, ища равновесие. Потом, протянув руки к костру, он двинулся вперед.
Как ни медленно было его движение, он все же приблизился к огню. Он ощутил легкую волну тепла и в этот момент некоторые из сидящих у костра вскочили. Один из них что-то пронзительно крикнул, но Саввин или не понял чужих слов или ничего не расслышал. Все так же странно пошатываясь, он продолжал переставлять отмерзшие ноги, зачарованно глядя на блеск и игру пламени.
Он ничего не видел. Он даже не заметил, что тот, кричавший, быстро вскинул к плечу винтовку и вновь ее опустил.
Были уже сумерки, и глаз Саввина с удивительной отчетливостью, несколько в стороне от костра, отметил маленькую вспышку огня, но звука выстрела он уже не расслышал. Не ощутил он и боли. Сразу упав, он остался лежать на снегу со слегка протянутыми руками и немного поджатой правой ногой.
Со стороны казалось, что он собирается встать и вновь идти к своему последнему огню…
Серка
1
Иван Кожемяка долго не мог привыкнуть к пустому левому рукаву. Казалось бы, чего проще: нет руки, и все. Так-то оно так, а вот стоит Кожемяка у окна деревенской школы, превращенной в госпиталь, смотрит в степь и видит все старое и хорошее: весна, травка начинает зеленеть; кусочком подхваченной ветром бумажки порхает бабочка… Прежнее и знакомое… Так было и раньше… и тут взглянет Кожемяка на ненужный, пустой рукав и покачает головой…
Потом идет к соседу по койке, к дружку, и хоть знает, что тому суждено умереть, но не может удержаться и в какой раз начнет рассказывать: вот, дескать, нету руки, а какая рука была!
— Эка жалость, — вздохнет Иван Кожемяка, — ведь вот какая рука была… А теперь, брат, куда я одноручный пойду? Дома-то у меня трое мальцов, да жена, да бабка на печи осталась… Руки у меня, брат, право-слово, золотые были…
Дружок лежит и слушает. У него большие серые глаза и крестьянское лицо. И хоть в глазах его боль и сознание, что зря ему в третий раз режут ногу, что не удастся обогнать антонов огонь, а все же поднимает он руку с крепкими пальцами и утешает Кожемяку:
— Погоди вздыхать-то, земляк… война… А как оно закончится, по-другому все пойдет… Ты, земляк, не сомневайся. Уж я знаю…
— Давай Бог! И я так думаю. Не может быть, чтобы зазря мужик голову ложил да без рук-ног оставался…
И вот так, от окна к дружку, ходил Иван Кожемяка и все думал о своей руке. А когда унесли дружка на последнюю операцию и уже больше не увидел его Иван, тяжело ему стало сидеть в комнате и он все дни проводил во дворе.
Как-то сидел Иван Кожемяка на крылечке школы, высматривал жаворонков и удивлялся. Скажи пожалуйста, думал Иван, опять прилетели и поют, а у меня нету левой руки. И дружка моего уже нету.
Увидев санитара, хотел было Иван рассказать ему обо всех своих мыслях, но не успел: санитар вытащил бумажку из кармана и спросил:
— А имеется тут такой Иван Кожемяка?
— Я Иван Кожемяка. Что такое приключилось, товарищ санитар?
Старик-санитар скучно посмотрел на Ивана и равнодушно ответил:
— Ты? Ну так иди на врачебную комиссию. Требуют…
— А чего?
— Чего? Чего? — передразнил старик. — Иди, раз приказываю…
Иван Кожемяка усмехнулся:
— Ишь ты! Броде бригадира колхозного: приказываю… Право-слово, бригадир ты колхозный, а не санитар… Ладно уж, пойду… — закончил Иван Кожемяка и застегнул на крючки старую шинель…
2
В полутемном коридоре соседнего крестьянского домика Иван Кожемяка встретил знакомого солдата, обрадовался ему и стал рассказывать, какие на тверских землях вырастают льны:
— Вот, брат, лен — выше пояса… Вот это лен! Выйдешь в поле, а оно цветет, брат, махонькими