подумать… проверить свои эмоции разумом…
— Чистым разумом?! — засмеялась Марийка; пока Юры не было, она осилила аж все четыре философские книги, которые, по Юриной просьбе, пересылала ему в Мордовию.
Юра взглянул на нее удивленно, принялся загибать пальцы.
— Раз. Я, Мари, как видишь, лысик. Я родился еще при Хрущеве. Два. Я в России не равноправная личность, а жид. И даже «Полтора Жида», как прозвали меня в Мордовии за разбитые в кровь кулаки. К чему тебе, законопослушной птахе, пусть даже заглянувшей неосмотрительно в Юма и Бекона… Молчу молчу, гордая славянка!.. Три. Я не только жид, но и бывший зек. Дважды меченый.
— Дурак ты, хоть и лысик! — прервала его Марийка, тронутая и тревожной материнской интонацией Юры, и даже полным повтором им ее «дичайших» доводов, и обхватила своего Юрастика с такой силой, что у него занялось дыхание. — Мы и так потеряли из-за моей лопоухости целых два года. Ты стал за это время и лысик и, вон, веко у тебя дергается… Отправимся в загс сейчас!.. Нет, сейчас! Чтоб конец вранью — сегодня же!.. Какому вранью? Целый год врала маме, что хожу в институт, на литературный кружок. А ходила, как только ты написал, что надел религиозную кипу, к старику-раввину, чтобы сдать на «гиюр». Раввин — такая душка, не выдержал моей непонятливости, — обещал, в конце концов, принять экзамен…
… Четыре года минуло, как медовый месяц. Каждый отпуск ходили на байдарках по Сухоне, Вычегде — северным рекам. С дружками из сообщества «байдарочных психов», как называли его студенты. Гребли в любую погоду. Жили в палатках. В конце «медового месяца» у Аксельродов родился Игорек. К карандашным рисункам Юры, развешанным по всей квартире — гордый, с длинновато-вздернутым носом, «славяно- греческий» профиль Марийки доминировал, — прибавился веселый сколок с библейского сюжета «Марийка с младенцем».
Будущее казалось безмятежным…
Все изменилось в один день. Подвели тюремный опыт и прозорливость Юры.
В Дом культуры имени Горбунова, куда Юра с Марийкой ходили смотреть кино, зачастила необычная нагловатая группа парней, почему-то называвшая себя «Памятью».
«Памятью» в недавнее время считались сборники воспоминаний диссидентов и зеков сталинских лет. Два выпуска «Памяти» опубликовали в Москве, книги стояли в Юрином шкафу рядом с «Туполевской шарашкой», изданной «за бугром». Изымали гебисты «Туполевскую шарашку», Солженицына и Шаламова, прихватили заодно и «Память», издание вполне легальное…
Новоявленная «Память» была совершенно иной, настораживающей. Ее молодцы напомнили Юре только что оставленных им в лагере уголовников. Казалось, оголтелую лагерную братву вымыли, коротко подстригли, приодели, — на большинстве специально сшитая полувоенная черная униформа, на двух-трех длинные, навыпуск, белые рубашки, точно на танцорах из ансамбля русской песни и пляски.
Начала самозваная «Память» уж точно как уголовники — с грабежа: украла чужое, раздражавшее кого-то благородное название, скомпрометировала его, обхамила.
Средних лет, плотный, невысокий, кубышка кубышкой, пахан этой братвы иногда ораторствовал в фойе перед желающими ему внимать… Остальные смешивались с толпой, вглядываясь в лица. Как-то один из «танцоров» в длинной рубашке задержался на мгновение возле Юры и Марийки, процедил сквозь зубы, обдав их легким перегаром: «Резвушечка, ты что, пришла… вот с этим?»
— «С этим…» он бросил с таким презрением, что, не схвати Марийка Юру за руку, он бы врезал «танцору» сходу.
Юра побагровел, шагнул к нему. Когда увидела, не удержать от драки, отвела ярость белорубашника на себя, протянула певуче, спокойным говорком:
— А то с кем?!.. За тебя, что ли, пьяный ублюдок, русской бабе выходить?
Марийка ушла бы из Дворца тут же, но, видела, Юру не стронешь. Коль его острые скулы ходят — жди беды… Собачилась с разъяренным парнем до самого звонка, приглашавшего в кинозал. Дома все же предложила в ДК Горбунова больше не ходить. «Не чепляй лихо», как говорит бабушка.
— Еще разок сходим, Марийка. Поверь моему опыту, братве спускать нельзя. Проявишь слабину, заклюют. Придут домой, дверь подожгут, как было у ленинградских знакомых. А в ДК нам — это уж точно, лучше не показываться! Извини, не в моих это правилах…
Институтские дружки называли Юру «тюремной косточкой», «кресалом» и еще чем-то каменным, один из очкастых кандидатов наук даже окрестил Юру на его дне рождения «русским богатырем с пятым пунктом».
Марийка слушала их, не скрывая иронической улыбки. Ее Юрастик был мягок, сговорчив. Да что там сговорчив — воск! Лепи что хочешь!.. Не спорил, поддакивал почти всем, даже ее маме, которая еще долго была в панике от того, что дочь вышла за парня «из евреев», а им ходу нет нигде… Мать в молодости танцевала в кордебалете Большого театра СССР, а ныне по-прежнему хороводила в «Березке» — почти год приводила домой знаменитые имена, чтоб хоть как-то воздействовать на спятившую дочь.
Марийка сказала мужу об этом, и с тех пор он говорил с ее мамой улыбчиво предупредительно, как с больной.
Но знавала Марийка и совсем другого Юрастика. Были у него какие-то «точки», «краеугольные», как он их величал. Наверное, и эти черные рубашки были «точками». Тут уж не спорь. Вздохнув, согласилась сходить в ихний Дворец и раз, и другой, хотя видела, что и Юре эти походы особенного удовольствия не доставляют. Напряженным становится, неулыбчивым…
Юра, и в самом деле, стал куда как внимательно приглядываться к плотному немолодому оратору в черной гимнастерке с офицерской портупеей, видно, пахану молодцов из «Памяти». Во второй приход, после очередной тирады юдофоба, поинтересовался его фамилией. Тот назвался Васильевым.
— А по паспорту? — резко спросил Юра.
Тот поглядел на тощего и длинного, как сосиска, Юру. Нос широкий, приплюснутый, не боксер ли? Волосья реденькие, остались черные завитки над висками, как у ихнего Михоэлса на портрете. Глаза косоватые, азиатские, а так из ихних, без сомнения. Усмехнулся, процедил, что его «иудейскими вопросиками не испугаешь», потянулся к нагрудному карману, мол, покажу и паспорт, коль ты Фома неверующий…
— … Ну, успокоился — нет?… Где, да где я работаю? — И под одобрительный смешок из публики: — Любознательный какой попался иудей…
Пахан назвался «безработным фотографом», и снова губы трубочкой, мол, еще у кого какие иудейские вопросики?.
У безработного фотографа, определил Юра наметанным глазом, было два телохранителя. Один стоял впереди, чуть сбоку, ощупывая напряженным взглядом толпу. Второй, огромный, пустоглазый, защищал широкие тылы пахана, который с каждым разом захватывал одну и ту же тему все более широко: «… И русского царя они, иудеи, порешили, и Храм Христа Спасителя взорвали….»
Поначалу Юра удивлялся: профессиональные, с налитыми мускулами, телохранители в черной униформе — у «безработного фотографа»?.. А эта его подчеркнутая, напоказ, уверенность в безнаказанности балаганного юдофобства, — откуда она? «Служба», что ли? Лубянка? МВД?..
Все дороги для этого типа расчищены. 74-ая статья УК об укрощении национальной фанаберии мертва. И всегда была мертва. С какими только юдофобами не встречался в Мордовии?! Был даже ворюга не скрывавший своё участие в еврейском погроме. Хвастался: «Хорошо пошарил у жидков». Хоть один сидел за юдофобию?! Ни-ни! «У нас этого нет!..»
Похоже, наша юстиция из советского болота так и не выползла. И даже попыток не делают, сволочи!»
Следующий поход в «кино» укрепил уверенность Юры: пахан Васильев — на государевой службе. Точно!.. Правда, харя у него простоватая. Из вечных старшин мужичина. Или из прапорщиков.
Открытие это встревожило Юру всерьез. Вышли из горбуновского Дворца. Март на дворе. Потеплело, вроде бы. А холод собачий. Ветрюган ледяной. Несет по мостовой бумаги, мусор. Гремит где-то бидон, перекатывается. Огляделся, поежился, — не то от своих дум, не то от зимнего ветрюгана. Марийка даже дернула его за рукав отцовской кожанки: — Ты что, Юрастик?
— Похоже, ОНИ что-то затевают, — ответил. Ему даже казалось, он встречался с «паханом» в коридорах Лубянки, когда его, арестованного, вели из внутренней тюрьмы к следователям.
Марийка настояла, в Дом культуры, к «бесноватым», больше ни ногой! Юра, в конце концов,