громоздкой и уродливой, чем с твердой земли), уменьшаются в размерах оставшиеся за спиной «Переправа» и проезжий мост; по обе стороны пустые и загадочные бастионы берегов, обрезающие горизонт так, словно пытаются скрыть общеизвестную тайну: что за ними ничего нет.
Мир низинный и текучий, мир на грани развоплощения. Такой непохожий (даже и в такой момент, блуждающий огонек любопытства…) на дикие сьерры, ковбойские утесы и каньоны Аризоны…
Летун с биноклем (Нэт? Джо?) наставляет окуляры на землечерпалку.
«В'ще ничего не вижу». Мордашка свежая и весьма довольная собой.
Он перехватывает мой взгляд.
«Эй, пацан, хочешь глянуть?»
Он протягивает бинокль поверх ритмично вздымающейся спины Стэна Бута, как будто предлагает извечную американскую жвачку-шоколадку. Ухмылки. «Давай». Как будто я какой-нибудь пучеглазый абориген, в жизни не видавший подобного чуда техники прекрасного нового мира.
Пройдет два года, и я тоже надену форму.
Стэн Бут говорит: «Да сядь ты!» И налегает на весла.
Поверх ритмического грохота землечерпалки – «поверх» в буквальном смысле слова, ибо приходит он с затянутого облаками неба, – раздается иной звук, ревущий, гулкий, агрессивный и слишком хорошо знакомый – или слишком далекий от здесь и сейчас, – чтобы заставить отца, или меня, или потеющего на веслах Стэна Бута поднять глаза. И только летчики, по своей собственной воле, но теперь уже безо всякой надежды повернуть назад (до землечерпалки осталось не так уж далеко), ввязавшиеся в приключение на водах, считают своим долгом выказать причастность к делам большого мира и засвидетельствовать верность, и без того представленную летной формой, небесам.
«О, наши пошли!» (Джо? Нэт?)
«Ййи-хуу! Поджарьте их как следует, ребята!» (Второй.)
Погодные условия благоприятные, несмотря на низкую облачность над северо-восточным побережьем. Должно быть, с континента проталкивается к нам антициклон, уже расчистив небо над Германией. Прежде чем ночь сойдет на нет, звезды.
Кроме того, эта война не замирает по воскресеньям. Не дает отгула, чтобы сходить в церковь или набраться сил на свежем воздухе (или даже по поводу единичного и вполне заурядного дела об убийстве). Никаких выходных для жителей Гамбурга и Берлина, которых в ознаменование дня Господа нашего как следует поджарят.
Они с ревом проносятся мимо, скрытые стыдливой ширмой облаков. И опять вступает мерный лязг землечерпалки. Чунг-ха-чунг-ха! Только теперь он звучит громче, потому что мы совсем рядом – осталось меньше ста ярдов.
А вместе со звуком приходит и запах. Пахнет чем-то извлеченным из первородных глубин. Тот же запах, что у Дика в спальне.
Он здесь. Он знает свое место. Он знает, на что годен. Он следит, чтобы подъемник шел и чтоб ковши выходили полными. Грохот пенящего воду механизма заглушает мимолетный – на воздусях – гул всемирной схватки. Он не видит бомбардировщиков, он не слышит бомбардировщиков. И запах ила – это запах святилища, запах беспамятства. Он здесь, он сейчас. Не там, не тогда. Ни прошлого, ни будущего. Он помощником на «Розе II».
И он – Спаситель Мира…
Пятьдесят, сорок ярдов. Вода кипит, клокочет. Под днищем «Розы II» гигантское рыло подъемника впивается, вгрызается вращающейся челюстью ковшей в мягкое и беззащитное речное дно. Тридцать ярдов. Отец не в силах удержаться от очередного вопля. Он опять прикладывает сложенные рупором руки ко рту и кричит, пытаясь перекрыть лязг ковшей. «Дик, мы уже едем! Мы едем – чтобы забрать тебя домой, Дик! Домой!» Двадцать ярдов. «Дик, мы…»
И тут.
Тут.
Но разве память в силах удержать – в простоте и ясности – те, самые последние мгновения. Память даже не в силах дать гарантии, что все увиденное в тот момент не предстало предо мной на мгновение раньше, чем оно произошло на самом деле, как если бы я все это уже где-то видел – память о том, чего еще не было. Голова и плечи Дика (потому что мы теперь совсем рядом с бортом, и приходится задирать головы, чтоб посмотреть на палубу) появляются над поручнями землечерпалки примерно футах в трех от равномерно блюющего илом отводного желоба. В ту же самую секунду я четко вижу то, что предстает его глазам: перегруженная плоскодонка, три знакомых лица и две невесть откуда взявшиеся (невесть откуда?) фигуры в форме. В форме. Он пробегает мимо вероятной точки соприкосновения лодки с бортом корабля, вниз по течению, за грязе-наливную баржу, так что мы промахиваемся, пропустив его на траверзе. Сквозь грохот доносится характерный звон стекла о металл.
Кто же крикнул первый, Нэт или Джо? «Эй, приятель, не суетись!» Или Стэн Бут (вывернув голову через плечо): «Дик! Дик, твою мать! Да выруби ты этот чертов подъемник!» Или это был отец, и он опередил их всех, крикнув (к вящему удивлению наших американских гостей, не говоря уже о Стэне Буте): «Дик, все в порядке! Дик! Я буду твоим отцом…»
Правда ли (но разве я могу быть уверен, надвигались сумерки, и лодку качало, и далеко), что его ресницы были абсолютно неподвижны и что его взгляд, ясный и острый, в какой-то момент оставил нас и погрузился в созерцание кипящей, взбаламученной, подернутой от вибрации корпуса мелкой рябью поверхности Узы? Что было сначала: он двинулся или я крикнул? И – на самом ли деле я крикнул, или нужные слова только лишь звякнули у меня в голове (чтоб отдаваться эхом всю оставшуюся жизнь)?
«Дик – не делай этого!» …
Но все мы видели, и все согласились – пьяные в дым или трезвые – в том, что было дальше.
Он поворачивается. Он бежит на бак, на самый нос «Розы» (каковой, в отличие от множества других корабельных носов, лишен остроты и изящества линий и не создан для того, чтоб разрезать и распугивать волны; он вздернут, закруглен и зазубрен, и он увенчан дерриком – чтобы натягивать тросы подъемника). Дик взбирается на поручни; встает, босой, на обе ноги, даже на долю секунды не оперевшись о ближайшую опору деррика. Выпрямляется в полный рост.
Несколько мгновений он стоит, он пробует опору, он медлит, покачиваясь на месте, на тусклом фоне западного горизонта. А потом совершает прыжок. По высокой, долгой, захватывающей дух дуге. Достаточно высокой и долгой, чтобы свести на нет возникшую впоследствии теорию, что будто бы он запутался не то в якорной цепи, не то в тросах; достаточно долгой и захватывающей дух, чтобы мы успели увидеть, как его тело, скользя сквозь воздух, превращается в единый, упругий и вроде как лишенный человеческих членов континуум, и, случись меж нами эксперт по прыжкам в воду, он подтвердил бы: вот где природный талант, вот уж, воистину, человек-рыба.
И пробивает поверхность воды, почти без всплеска.
Пропал. Стэн Бут табанит, разворачивая лодку. Мы смотрим, мы ждем, когда же над водой покажется голова. Мы смотрим и потихоньку перестаем верить своим глазам. Смотрим и дрейфуем по течению (ага, начинается отлив, и Уза потекла); следуя вдоль воображаемой линии, идущей от носа «Розы II».
Кричим в водянистую мглу (даже летуны из дальней Аризоны выдают вдруг длинную серию до странности обеспокоенных «Дик!»-ов, как будто потеряли старого приятеля). Кричим; опять кричим. Кричим все, за исключением шестнадцатилетнего мальчика, который, скорчившись рядом с отцом на корме плоскодонки, впадает вдруг в непроницаемое молчание. Потому что знает (хоть и не скажет; никогда не скажет; эту тайну они вдвоем с Мэри сохранят навсегда): не будет никакой головы. Не будет ответного, захлебывающегося, помогите-крика. Он уже в пути. Повинуясь инстинкту. Возвращения. Уза течет в море. Отец отбирает весла у вымотанного Стэна Бута. Землечерпалка, оставшись без экипажа, по-прежнему черпает землю. Мы рыщем, мы прочесываем воду (позже, на заре, пустые берега, осклизлые опоры проезжего моста). Мы выгребаем против течения, причаливаем к «Розе» и забираемся на борт. Нас не встречает на палубе мокрый, дрожащий Дик (наша последняя, призрачная надежда), который всех нас обманул и, проплыв кругом судна, взобрался по другому борту. Стэн Бут вырубает наконец мотор подъемника. Внезапная, капающая по каплям тишина ударяет, как гонг. «Может, кто-нибудь мне все-таки объяснит». Мы спотыкаемся о пустые бутылки. Вглядываемся в никуда. Прядки тумана. Мутная зыбкость. Сгущается мгла, самое время для блуждающих огоньков, и в этой мгле, на берегу, стоит покинутый, но