влиятельных товарищей пытаются остановить тебя на всем скаку. Сначала по телефону сожалеют о досадном недоразумении, потом высказывают искреннее недоумение, как это, мол, хороший, заслуженный человек ошибся, попал под влияние, вляпался в неблаговидное дело. Может, оговаривает кто или нажал ты на него и он с испугу берет на себя лишку… А дальше требования: спустить на тормозах, закрыть глаза, мол, конь о четырех ногах и тот спотыкается. А дальше уж без дипломатий: ты, мол, устал, пора тебе на заслуженный отдых…
Кружишь-кружишь по этакой спирали и впрямь сомневаться начнешь, убеждать собственную душу, что конь о четырех ногах и тот спотыкается. И в конце концов вручаешь этому хапуге или прохиндею постановление о прекращении уголовного дела за нецелесообразностью привлечения к уголовной ответственности и о применении мер общественного воздействия. Да еще с этакой подленькой улыбкой, за которую самому стыдно до смерти, а вручаешь… Ну ладно, я слаб душой, стар. В этом Шарапово у меня все корни, и кроме Шарапово мне и работать негде… А разве с вами, Денис Евгеньевич, не случалось такого? …
Денис молчал. Стуков со своей житейской правотой, похоже, снова брал верх над ним. Вспомнились тягостные разговоры в разных кабинетах. По молодости лет ему, правда, не предлагали уйти на пенсию, но прозрачно намекнули: не лучше ли попробовать свои силы в качестве адвоката или юрисконсульта. Но у него хватило сил противостоять натиску…
— Случалось, — подтвердил Денис.
— То-то и есть, что случалось, — печально констатировал Стуков. — Рветесь вы, Денис Евгеньевич, в бой на Чумакова, а, простите меня, ни острого оружия, ни нужных боеприпасов… — И вдруг заговорил, как бы читая по-писаному, должно быть, повел речь о давно продуманном им, взвешенном, во что верил прочно: — Я в свое время проявлял интерес к истории. Ну, к слову сказать, заглядывал и в петровскую табель о рангах. Помните, четырнадцать классов? С четырнадцатого класса до первого, от коллежского регистратора до канцлера, что соответствовало генерал-фельдмаршалу. Мы с вами по этой табели — капитаны — особы девятого класса, то есть титулярные советники, птички-невелички. Песня такая была: «Он был титулярный советник, она генеральская дочь, он скромно в любви объяснился, она прогнала его прочь…» Так вот, по этой же табели Чумаков — его превосходительство, статский генерал… Трест у него, то есть целая дивизия, и ворочает он ежегодно десятками миллионов рублей… Защитников и покровителей у него добрая рота. И давайте пораскинем мозгами, к чему Федору Иннокентьевичу с его достатками и перспективами пускаться в авантюры с какой-то разбитной и не шибко чистоплотной бабенкой?…
— Спасибо вам, Василий Николаевич, — иронично сказал Денис, — за напоминание про табель о рангах, но табель о рангах в октябре семнадцатого года отменен. И перед лицом закона Чумаковы точно такие же граждане, как все в стране. — Он покружил вокруг задумчиво молчавшего Стукова и азартно спросил: — Какие, по вашему, Василий Николаевич, два самых страшных врага человека?
— Ну, пьянство, наверное. Жестокость. Глупость. Уже не два, больше получается. Можно и дальше перечислять: эгоизм, бездуховность, суперменство…
— И все-таки это, пожалуй, лишь производные от главных причин, разъедающих не столь малое число душ человеческих. Я убежден: два самых опасных врага человека — это властолюбие и корыстолюбие. Они коварно подстерегают нас на пути, как едва присыпанный снежком гололед. Одни осмотрительны, устойчивы на ногах, благополучно преодолеют опасное место. Другие послабее духом и ногами, падают в полный рост и тотчас же впиваются в них микробы этих злых напастей…
Достаточно один лишь раз даже не сказать, а только подумать: «Я должен стать превыше всех» или «Я должен иметь больше, чем все». И человек сломан, душа его мертвеет. Он превращается в пройдоху, готового на любую низость, лесть, подлость. Благопристойный гражданин становится мещанином, стяжателем, скрягой…
Этой горькой участи, к несчастью, не всегда способны избежать даже потенциально крупные личности. И на свет является беспощадный тиран. Либо же, а такое тоже не исключено, смешной в своих потугах на величие честолюбец…
— Все верно, Денис Евгеньевич. Только не верится мне, что Чумаков — богатырь сорока двух лет от роду, видный хозяйственник, отмеченный орденами, искренне уважаемый и далеко не неимущий, продал душу черту, растянулся на этом вашем гололеде.
— Я, в отличие от вас, не усматриваю в этом парадокса: как же так, сам Чумаков — и вдруг?… Боюсь, Василий Николаевич, что это «вдруг» стряслось с ним много раньше, когда он, как сам мне исповедовался, отчетливо осознал цену каждой копейки и понес через жизнь расхожую истину, что в рубле этих копеек — сто. Тогда-то он из чувства уязвленного самолюбия решил жить всем на зависть. То есть поскользнулся на льду корыстолюбия…
А дальше… Дальше события развивались в соответствии с неумолимой логикой стяжательства. Корыстолюбие неутолимо. Можно удовлетворить самые обширные и самые изысканные потребности чревоугодия. Но с тем, что касается денег, вещей, степени комфорта, дело куда сложнее. Всегда найдется некто, кто по меркам корыстолюбца живет лучше него. У кого больше денег, больше золотых колец на пальцах, красивей обставлена квартира. И такой субъект способен искренне страдать от своей мнимой ущербности и готов на любое преступление, чтобы превзойти соперника. И предела такому соперничеству нет. Всегда появляется нечто, чего еще нет у тебя. При этом некоторые теряют голову. Мне случалось вести дела расхитителей, у которых было изъято пятьдесят костюмов, сто двадцать пар обуви, которые имели две дачи, три автомашины. Это, конечно, уникумы. Но глядя на них, ломаются души у таких, как Чумаков. Рождаются более мелкие, но не менее опасные хищники…
— А причина? — спросил Стуков.
— Думаю, что в нашу жизнь вторглось множество привлекательных вещей раньше, чем успели воспитать у людей подлинную культуру потребления, привить им меру истинной ценности вещей в быту человека. Помните у Евтушенко: «Вещи зловещи…»?
— И еще, наверное, мещанство, — брезгливо сказал Стуков. — Мещанин питается вещизмом. Вещизм кормится мещанством.
Солнце разлеглось на выметенном дочиста мартовскими ветрами небе. Заискрились заплатки льда на стеклах гостиничных окон.
Начиналось двадцать первое утро Дениса Щербакова в Шарапово.
В коридоре райотдела Дениса поджидал Павел Антонович.
— Здравия желаю, — поприветствовал он следователя.
— Здравствуйте, Павел Антонович. Рад вас видеть.
— Какая там радость, — отмахнулся Селянин, подавая тяжелую, заскорузлую руку. — Я уже позабыл, когда она была, радость. И от меня людям только докука.
В кабинете окинул Дениса испытующим взглядом, сказал с уже знакомой ершистостью:
— Стало быть, опять зигзагами. По прямой-то, видно, трудненько. Касаткина обелили, теперь, слыхать, и Постников ни при чем. А вы вместо того, чтобы найти виновников смерти Юрия, вдруг лесной торговлей заинтересовались.
— Говорят, все в жизни взаимосвязано и переплетено.
— Какое там переплетение: бревна эти и смерть моего сына.
— А вы от кого узнали, Павел Антонович, про то, что мы вникаем в лесные дела?
— От самого авторитетного и знающего человека. — Селянин даже приосанился. — От Федора Иннокентьевича Чумакова. Посетил он меня, не побрезговал. Ладно мы с ним вечер посидели. Он мне и сказал: поскольку государственное следствие лесными делами заинтересовалось, а занимался ими в мехколонне только твой покойный сын, то у него об этих делах какие-нибудь записки остались. Мало ли там что. Пометил себе для памяти мелочь какую или расчеты. Тебе, говорит, они без надобности, ты их можешь выбросить запросто, а для следствия они могут стать документами. Так ты мне их отдай, а я передам следователю, поскольку с ним хорошо знаком. Порылся я у Юрия в столе, в книгах, никаких записок нет. Так и доложил Чумакову. Чумаков вроде бы остался доволен.
— Остался доволен и не просил вас молчать о его визите? Не обращался к вам ни с какой просьбой?
— Да вроде бы ни с какой. Хотя, постойте… Верно, пробросил: ты, мол, сильно-то, Павел Антонович,