— Это коньяк?
— Ты совершенно прав, Константин. Это коньяк. И, думается нам с Катькой, не самый худший.
— Я не пью крепкого спиртного, — вздохнув, сообщил Костя.
— Ха! Позволь тебя чуточку поправить. Тебе следовало уточнить: не пил в прежней жизни. Не пил в детстве, с которым сегодня прощаешься. Всё когда-то происходит впервые. Поверь, день шестнадцатилетия, наша компания и этот благородный напиток отменной выдержки — замечательный набор условий для совершения такого, вне всякого сомнения, важного шага к множеству наслаждений, ждущих тебя во взрослой жизни. Я прав, Катюша?
Катюша, поглядывающая сегодня на Костю с невнятным выражением, которое он попросту боялся идентифицировать, показала ровные мелкие зубы в слабой улыбке и кивнула. Никита откупорил пузатую бутылку, разлил пахнущий шоколадом и южными садами напиток по чайным чашкам.
— Кощунственно, не спорю, — предвосхитил он готовые сорваться с Костиного языка слова. — Но тут уж ничего не попишешь. Не мчаться же к твоей бабушке за подходящей посудой?… Итак, милостивая государыня (кивок в сторону Кати), милостивый государь (кивок в сторону Кости), мы собрались сегодня здесь, чтобы душевно поздравить дорогого нашего Константина с неполным пока, но всё-таки совершеннолетием. Засим, не теряя драгоценного времени праздника, дружно воздымем и опустошим свои бокалы за это волнующее, а вернее даже — историческое, глобальное, эпохальное — событие!
Костя одним глотком проглотил коньяк, успев отметить сложную гамму вкусов и ароматов. Не так уж и много его оказалось в чашке. Стало жарко.
— Лимончик, дружище именинник, непременно лимончик! — воскликнул Никита.
А Катя поднялась со своего места, подошла к Косте, наклонилась и крепко поцеловала в губы.
— Ответ я знаю наверное, но ты мне всё-таки скажи, как на духу, пока Катьки нету: ты девственник?
— А ты? — ощетинился Костя.
Будь он трезв, ни за что не решился бы на подобную прямоту. Уже спросив, он понял, что его вопрос попросту глуп. Никита — девственник? Господи, какая чушь! Воистину, 'Фуэте очаровательной наивности'! И ничего помимо и кроме того.
— Мне действительно нужно отвечать? — Никита снял очки и положил на стол. — Впрочем, я готов. Нет, я не девственник. Я приобрёл первый сексуальный опыт в пятнадцать лет. Моей партнерше было девятнадцать, и она заразила меня гонореей. С тех пор я стал много осмотрительнее, занимаюсь сексом исключительно с применением презервативов. Число моих женщин приближается ко второму десятку. Я бывал с красавицами и не совсем, со шлюхами, с замужними дамами, бывал с невинной девушкой. Бывал даже с негритянкой, гибкой как змея и страшной как смертный грех. Ни одна из них не осталась на меня обиженной. Ни одна не ушла неудовлетворённой. Любая из них примет меня без единого слова, если я приду и скажу: 'Хочу тебя сейчас'. — Он надел очки назад. — Я ответил на твой вопрос. Ответил честно. Теперь — ты. Да?
— Да, — тихо сказал Костя.
— Великолепно! — обрадовался Никита непонятно чему. — Сегодня воистину твой день, Константин. Коньяк был первой ступенькой лестницы, ведущей за облака. Самой низенькой. Давай-ка, выпьем за небо в алмазах!
Они выпили. Во рту у Кости онемело, словно от замораживающего укола стоматолога. Или онемело ещё раньше? Какая, к шуту, разница!
— А сейчас — обещанный подарок! Вручается — тебе, Константин, — впервые!
Костя почувствовал горячие тонкие пальцы у себя на плечах, на шее. Его словно повело, разворачивая и поднимая. Голова закружилась, но скольжение предметов вокруг него прекратилось, стоило его взгляду наткнуться на Катины глаза. Они полыхали, и Костя сейчас совершенно точно знал, что это означает.
Снова, как тогда, в первый вечер, ставший вдруг тёмным и не значащий более ничего мир полетел в стороны от них, словно взорванный детонацией их соприкосновения, одновременно уплощаясь и размазываясь по поверхности бесконечной спирали, уходящей влево, за Костину спину. И другой спирали, уходящей вправо за Костину спину. И третьей, уходящей вверх, к узкой кувыркающейся Луне. И четвёртой, точно бур вгрызающейся в землю под их ногами. Катин язык, обжигающий, змеиный, раздвоенный, ласкал Костину шею, подбородок, его нёбо, его ушные раковины. Глаза — неподвижные, со зрачками-точками и двуцветной, зелено-голубой радужкой — вонзали ставшие материальными спицы взгляда точно в его переносицу. Изогнутые рыбьи кости зубов рвали его губы, а стальные пальцы с невыносимым наслаждением терзали, мяли и доили там, внизу живота. Гладкое, глянцевое платье то впитывалось целиком в её кожу, — обнажая соски, торчащие, словно окровавленные фаланги мизинцев, обнажая чёрный, бездонный смерч пупка и сверкающую серебром ромбовидную чешуйчатую чашу лона, — то возвращалось обратно, шипя и брызжа на мускулистом, как шоколадная плитка, животе кипящими клочками приставшего эпидермиса. Костя слышал её болезненные стоны и собственный торжествующий смех, он слышал, как сваливаются с кончика Никитиной сигареты пластинки серого, шершавого бумажного дыма, падают ему на брюки, прожигая до тела, до мяса, до костей… до табурета, наконец. Он слышал, как в нарисованном расплавленным ядре Земли ворочается нарисованный одномерный Сатана, и как со свистом вдыхает в себя запахи их с Катей сверхчеловеческой страсти бесконечномерный Бог, крепко спящий после шестого дня творения за пределами вообразимого. И кучер на германском коврике с жутким гуннским акцентом вскричал: 'А сейчас — факельцуг, дамы и господа!' — и зарыдал бурыми нитяными слезами, и пушечно щёлкнул кнутом, и охотник со сборщицей винограда вспыхнули чадными факелами и начали жёстко маршировать на месте, а потом пустились в бешеный шаманский пляс, и всё пропало…
Он пришёл в себя в незнакомой грязной комнате. Стоял, неловко раскорячившись, прислонившись к влажной стене, почти в углу, и чувствовал себя прескверно. Ноги отчаянно зябли, особенно пальцы. Рук Костя не чуял совершенно, кажется, они затекли. Слышался отдалённый невнятный гул и шелест, в животе недовольно толкался округлыми выростами противный твёрдый комок, вызывая тошноту. Глаза будто расфокусировались, их застилало словно бы грязной полиэтиленовой плёнкой, такой же, что лохматилась на близком окне без рамы.
'Ага, — подумал он, — плёнка; я в школе'.
Что-то в этой комнате казалось Косте неправильным. Он лишь не мог пока определить, что именно. Штукатурка со стен обвалилась практически полностью, обнажив решетчатый каркас из потемневшей дранки. Зачем-то был оштукатурен и пол. А вот потолок наоборот — собран из широких крашенных досок, на покрывающей его пыли лежали отпечатки следов. И ещё были поломанные коричневые парты, и кафедра, и зелёные, подпорченные мёртвой плесенью раскладушки стройотрядовцев стопкой.
На потолке.
Кошмар! Определённо, мир стоял на ушах. Или же на ушах стоял он, до «мухоморов» упившийся коньяка именинник, Костя Холодных.
Подтверждая эту догадку, в фокус влез Никита, твёрдо ступая по потолку. Он присел на корточки, и получилось — лицом к лицу, глаза в глаза.
— Ну как, видел небо в алмазах? — спросил Никита без усмешки.
— Не-а. Луну видел. Мотало её — дай Бог! Слушай, Никит, я пошевелиться не могу и вижу всё вверх тормашками. Помоги, а? Со мной, вообще, — что?
— Луну-у?! - недоверчиво протянул Никита, не делая ни единого движения, чтобы помочь. — Похоже, Константин, вдарило тебя дюже крепко. Луну ты не мог видеть в принципе. Во-первых, сегодня новолуние, а во-вторых, солнце ещё не село. Посмотри-ка в окно.
Шея никак не поворачивалась. Костя скосил глаза. В таком непривычном положении — вниз головой — садящееся за щётку близкого леса солнце, кое-где просвечивающее оранжевым сквозь плотные облака, казалось побитой оспою рожей урода. Тестообразная рожа словно пыталась втиснуться в окно. Лес был волосами, постриженными «ёжиком», клубы облаков — рыхлыми щеками и носом. Разрывы, в которые проглядывал закатный свет — безгубым ртом и узкими, монгольскими глазами. Оконный переплёт — сдерживающей рожу рамкой.
Рожа паскудно ухмылялась.
— Который час? Что происходит? Никита! Я чудил?