оказывается, не как попало, а вокруг него самого. Ах, вот вы как со мной, разозлился он. А ведь со мною так не нужно. Понятно вам? Молчите? Сейчас поймёте. Он стал ждать. Когда шаги невидимки зазвучали против лица, он выстрелил. Пуля вошла в стену. Вспухло крошечное облачко, образованное клочками обоев и известковой пылью. Хруст сейчас же прекратился. Он победоносно осклабился.
Чья-то лёгкая рука опустилась на его плечо, скользнула по спине. Он рывком обернулся. Красивая, прекрасная бледная женщина в облегающем холщовом платье — длинном, узком, серо-зелёном, без ворота и рукавов, расшитом по подолу ягодами и листьями, смотрела на него с холодным интересом. У женщины были тёмные блестящие волосы, тонкий с благородной горбинкой нос, нежный подбородок и влажные бордово-коричневые губы. Глаза… Он отчего-то не мог рассмотреть её глаз, хоть это и казалось ему особенно важным.
Он влюбился в неё с первого взгляда — безнадёжно и навсегда, мимоходом подумав, что все его прежние увлечения, как мужским полом, так и женским, были, оказывается, ненастоящими. Наносными были, сиюминутными. Данью кому-то или чему-то: моде, собственной сексуальности, привычке; были только жалкой маскировкой под чувство, но отнюдь не чувством.
Он бережно взял её руку и поднёс тонкое, покрытое мягким пушком запястье к губам. Поднял глаза: 'Мадам, Вы позволите?…' Женщина приоткрыла губы, ободряюще кивнула. Нет, наклонила голову — едва- едва, величественно и благосклонно. Он, обмирая от счастья, повернул руку и поцеловал ладонь.
Тёплая, мягкая, влекущая.
Секунды, только что шуршавшие падающими зёрнышками, забарабанили крупным грозовым ливнем, градом, загрохотали картечью; ударились в галоп — с взбесившимся вдруг сердцем наперегонки. Он рванул рубашку и опустил ладонь женщины себе на грудь. Прижал. В ушах ревело. В груди пылало и металось, заходилось дикой асинхронной пляской сердце. 'Мадам, — взмолился он, — прошу Вас, помогите мне! Я умираю от любви к Вам!' У женщины раздулись ноздри, рот приоткрылся ещё шире, обнажая сияющие зубы.
И он наконец увидел её глаза.
Нечеловеческие.
Не-глаза.
Он вцепился в её руку, пытаясь оторвать, отбросить от себя, но опоздал. Рук
— Я выгляжу, как жук на булавке? — обливаясь слезами, спросил он у когтей.
— Да, — согласилась конечность, и он услышал это 'да'.
Он был благодарен ей за правду. Он закрыл глаза и растворился в звуках.
Звуки… о, они множились, катились лавиной, селем. К бегущим секундам добавлялись хлопки выстрелов, чей-то непрекращающийся вой, треск лопнувшей черепицы, хруст ломаемых костей… И гудящий, потрескивающий полуденным хором кузнечиков звон, звон, звон электрических высоковольтных проводов под ветром.
А когда провода лопнули, и стало пронзительно тихо, — в тишине зажурчал ручеёк.
И в самом глубоком, спокойном и порядком заиленном бочажке ручейка вылупился из икринки прежде срока крошечный лупоглазый малёк.
Ершишка.
Небывалое дело. Пишу среди ночи. Для чего отнимаю я законное время у сна, объяснится в ходе повествования, ниже. А сперва мне хочется немного позлословить, и не оттаскивайте меня, пожалуйста, за бока и не затыкайте мне рот и не хватайте за руки — всё равно я это сделаю. Сделаю! Мне сейчас разрядка нужна. Так что, смирись с неизбежностью, читатель. Только не серчай. Согласись, на этих страницах я хозяин, и моя воля — невозбранна.
Ух, как руки чешутся! А язык так прямо раздваивается по гадючьи и — ш-ш-ш! ш-ш-ш — выстреливает сквозь зубы, и яд с него не капает даже — льётся, низвергается! Ну, я оторвусь! Трепещите, жертвы!
Итак, приступаю незамедлительно.
Поражает меня, раздражает меня и ставит в тупик манера некоторых сограждан отрицать вещи очевидные, но их понятию по каким-либо причинам недоступные. Я могу ещё простить такую твердолобость людям необразованным либо ограниченным. Пусть себе. У них комплексы, то да сё… Но тем-то, у кого голова на месте! Нет, не прощу и покусаю. Так, один мой нонешний сослуживец, отменный инженер, нипочем не соглашается с тем, что хазары были евреями. Или частично евреями. Ссылается на Пушкина Александра, понимаете, Сергеича, который хазар заклеймил неразумными. Дескать, несовместима неразумность кочевников, 'буйными набегами' на жизнь зарабатывавших, с многотысячелетней мудростью сынов Израилевых и Иудиных. На мои заверения, что я знаю семитские корни Хазарского каганата наверное, сослуживец морщится так, что становится совершенно ясно: чужие знания для него никоим образом не аргумент. Обратиться же за консультацией к директору завода, еврею по рождению, историку по хобби, он не находит ни разумным, ни необходимым. По-моему, он просто дрейфит: а) оказаться в дураках, что скверно скажется на уважении со стороны товарищей; б) угодить в черносотенцы, что скверно скажется на продвижении карьеры.
Другой экземпляр, лишь отдаленно похожий на хомо (о прилагательном «сапиенс» применительно к нему никакой речи идти не может), с полной твёрдостью и даже страстью убеждал меня и прочих остальных в старшие (повторяю, не в младшие, даже не в средние — в старшие!) школьные годы, будто птица кукушка на зиму превращается в ястреба. Аргументы? Его троглодитское честное слово. Ах, нам этого недостаточно? Вот уроды, ёкарный бабай! Что ж, он — не то что некоторые скользкие отличники. Шушукаться за спинами не будет, как есть, так и рубанёт. Душу за правду-матку прозакладывает. Пожалте, невежды! У обеих птиц грудка полосатая, и есть ли видевшие живую кукушку зимой? М?… Может, ещё какие дополнительные комментарии нужны? Ага, сразу заткнулись! Чё криво лыбитесь, умники? Кто-то не согласен? — ну, айда в кулачки биться!
Кулаки у горе-орнитолога были о-го-го! — вполне троглодитские и гигантопитекские, и все с ним покорно соглашались. Как скажешь. В ястреба, так в ястреба. Хоть в птицу Магай.
(Написал и опомнился. Обещал ведь убогих не трогать, а сам… Ну, ладно, Бог со мной. Ярчайшие юношеские воспоминания — не удержался. Тоже своеобразные комплексы.)
Или взять, к примеру, Деда. Тестя моего, то есть. Утверждает, мол, ночами не храпит. 'Да не храплю я! — восклицает он с обидой и правотой непреодолимой. — С чего вы взяли?' Наветы-де. Оговоры. Он, дескать, уж собственный-то храп 'по любому' бы услышал. На вопрос же: 'Кто в таком случае совершенно по-богатырски храпит ночами на весь дом?' лишь хмыкает недоуменно. И смущения, заметьте, ни на золотник.
(Кстати, смотрел справочную литературу: золотник — старинная русская мера веса, равная 4,266 грамма. Надо бы запомнить.)
Разговор о храпе случился вчера, ввечеру, за общесемейным ужином. Я, сыто благодушествуя, предложил считать, что храпит
После ужина Машенька взяла меня вначале за мизинец, а когда я присел к ней — и за пуговицу.