Я пообещал: если он прекратит писать в туалете, что держит там за голову Уи, я стану называть его Крутым Джеем.
Мы заключили сделку.
И стали друзьями.
Я начал пользоваться успехом. Не в среде учеников, а среди учителей. Потому что добровольно брался за работу, которую иначе пришлось выполнять бы им.
Но и в теплых отношениях есть свои недостатки.
Когда человек начинает нравиться, ему неизбежно задают вопросы: откуда родом, чем занимался раньше, женат или нет и сколько родил детей?
Обеденный перерыв превратился для меня в сущую пытку. Сорок пять минут мне приходилось отвечать на вопросы коллег, тщательно следя за языком, чтобы не проколоться. Например, Теду Роегеру, учителю математики восьмых классов, который приглашал меня в выходные поиграть в софтбол[59] в их лиге тех, кому за сорок. Или Сьюзан Фаулер, тридцатилетней учительнице рисования, одинокой и уже отчаявшейся обзавестись мужем, которая неизменно занимала свободный стул за моим столом и поворачивала разговор на личные отношения и связанные с ними трудности.
В итоге пришлось запереться дома и написать историю жизни Лоренса Уиддоуза – с детских лет по настоящее время. Потом я устроил небольшую тренировку, задавая себе вопросы о самом же себе.
Стейтен-Айленд. (Следовало выбрать такой район, который я хоть как-то знал. И поскольку я проезжал его миллион раз по дороге к тете Кейт, то надеялся не сморозить глупость при встрече с «земляком», если тот примется меня расспрашивать.)
Папа Ральф – автомеханик. Мама Анна – домохозяйка. (А почему бы и нет? Автомеханик – профессия не хуже других. А домохозяйками в то время были почти все женщины.)
Нет. (Истинная правда.)
Нью-Йоркский университет. (Именно то, что я написал в резюме.)
Торговал косметикой – всякие спреи для волос, кремы для лица, лосьоны для тела. (У моего приятеля в Меррике был магазинчик, поэтому я имел об этой работе какое-то представление.)
И да, и нет. (Этот вопрос был самым трудным.) Сейчас я живу один. У нас с женой главный недуг двадцатого века – семейный кризис. Мы решили на время расстаться. Но только на время. Мы очень надеемся, что все закончится хорошо.
Да. Дочь.
Жизнь Лоренса Уиддоуза отличалась от жизни Чарлза Шайна, но не так уж сильно, и постепенно, хотя и не без напряжения, эти отличия стали превращаться в мою вторую натуру. Я к ним привык, выкормил, выпестовал, добросовестно прогуливал в саду и, наконец, превратил в свои чада.
– Ей начинают диализ, – сообщила Диана.
Я стоял в будке телефона-автомата в двух кварталах от своей квартиры. Шел октябрь. С озера дул пронизывающий ветер. Кинжальные порывы сотрясали будку и проникали внутрь. У меня на глаза навернулись слезы.
– Когда? – спросил я.
– Больше месяца назад. Я не хотела тебе говорить.
– Как… как она это переносит?
– Как и все в последнее время. В жутком молчании. Я умоляю ее поговорить, накричать на меня, разреветься – все, что угодно. Но она только смотрит. После того, как ты исчез, она совершенно замкнулась. Все держит в себе, но мне кажется, вот-вот произойдет взрыв. Я водила ее к врачу, и врач пожаловался, что она так и не произнесла ни слова. Обычно такие периоды молчания можно переждать: детям становится настолько неуютно, что они сами стараются разговорить молчуна. Но наша Анна – другое дело. Пятьдесят минут глядит в окно, а потом поднимается и уходит. Вот так.
– Господи, Диана… Ей больно?
– Не думаю. Доктор Барон уверяет, что она не испытывает боли.
– Сколько ей приходится там сидеть?
– Шесть часов. Что-то около этого.
– И ты думаешь, ей не больно.
– Ей больно от того, что нет тебя. Это ее убивает. А меня убивает то, что я не могу ей все рассказать. – Диана расплакалась.
А я почувствовал себя так, будто у меня отказали все важные органы. Будто кто-то вынул у меня сердце и теперь только Анна способна заполнить пустоту. Она и Диана. Только они. Я стал считать, сколько я уже здесь. Четыре месяца?