Лучше всех чувствовал себя Вилька. Ему стало даже весело. Подмигнув, он сделал жест, мол, пожалуйте в трамвай, запрыгнул в вагон и уже на ходу объявил как ни в чем не бывало:
— Итак, мальчики, сегодня вечером. Вопросов нет?
Незадолго до комендантского часа мы собрались в саду. К трамваю решили пробраться задами. Провожали нас папа и мама. В жизни бы не подумал, что все обойдется так тихо. Папа держался молодцом — шутил, учил наматывать портянки, посмеивался над нашим видом. Мама, конечно, плакала, но тихо. И больше ничего. Только изредка повторяла:
— Береги себя, Юрик… И вы… тоже берегите. Возле углового коттеджа она остановилась. Дальше мама и папа не пошли. Они обняли меня, и я заплакал.
— Держись, сынок.
Потом мы шли городским садом. И вдруг мне страшно, нестерпимо захотелось взглянуть на них еще разок. Бросив ребятам: «Подождите меня минуточку», я побежал назад.
…Возле углового коттеджа билась в истерике женщина. Около нее суетился пожилой человек и все приговаривал плачущим голосом:
— Успокойся, мать!.. Ну же… не надо, прошу тебя… Я не сразу узнал своих родителей. Их быстро обступили любопытные.
Опрометью помчался я к ребятам. Хотелось реветь, орать во все горло, но я только хрипло дышал.
Трамвай долго дребезжал и звякал, пока докатился до вокзала. А там мы попали в людской водоворот. Беженцы сидели на узлах, носились с гремящими чайниками, ежесекундно перед глазами мелькали военные, которым мы старательно козыряли, а те не обращали на нас внимания.
Против ожидания, вид у нас был довольно приличный. Только гимнастерки сзади, из-под ремня, торчали смешными хвостами.
Мы устроились на полу, за желтой вокзальной скамейкой, и малость огляделись. Вилька ушел на разведку.
Сидели мы тихо. Разговаривать не хотелось. И вообще, если на откровенность, в глубине души каждый хотел услышать:
«А что, может, по домам, а?» Впрочем, это я так думал. Ну еще, возможно, Глеб. Но не Павка. Этот не такой.
Вокзал, бурлил, галдел. Пахло немытым бельем, сапожной смазкой и дезинфекцией.
Вечер густел, наливался чернотой, загорелись тщедушные синие лампочки. Вилька не возвращался.
— Где его носит? — возмущался Павка. В голосе его чувствовалась тревога. — Вот что, ребята, пойду-ка его поищу.
Глеб тяжко вздохнул:
— Скорей бы уж…
В глубине души я надеялся, что Вильку задержали. Надеялся и проклинал себя за это.
Вильку не задержали. Он прибежал, выпалил с азартом:
— Порядочек… Метрах в ста за водокачкой эшелон. В темноте сесть в него пустяки, а утром… утром разберемся!
Спотыкаясь о лежащие на полу чемоданы и ноги спящих людей, мы кинулись из зала ожидания. Чтобы не потеряться в темноте, держались за руки.
Неподалеку от насыпи присели отдышаться. Вилька и Павка, дрожа от нетерпения, приговаривали:
— Сейчас… сейчас, ребята. Глеб огорошил:
— Эшелон точно идет на фронт? Не в Пензу?
— Дурак! — прошипел Вилька — Вон где паровоз — спереди.
— Паровоз всегда спереди… Да и как мы сядем? Кто нас в вагон пустит?
— Пустят.
Павка сказал это для бодрости. Действительно, кто нас пустит?
Мы сидели и ломали головы, как же все-таки забраться в теплушку. На насыпи показались три силуэта, они быстро двигались вдоль эшелона. Павка сгреб нас за шеи и прижал к земле.
— Тише… Кажется, папаша мой объявился. Раскатистый баритон с начальственными нотками угасал в темноте:
— Да… на фронт… Оставил письмо… Четверо… Прошу немедленно принять…
Тут на наше счастье завыли сирены, тревожно, задыхаясь от волнения, загудели паровозы — на вокзал налетели «юнкерсы». Залаяли, как бешеные, зенитки, огневые струи пулеметных трасс прострочили тьму, где-то на дальних путях загромыхало, к небу взвился лохматый огненный язык…
Началась бомбежка.
Мы распластались на мазутной земле. От железной дороги бежали люди и тоже валились ничком, стараясь укрыться от осколков — это были красноармейцы из эшелона.
Как только ушли «юнкерсы», бойцы стали подниматься, отряхиваться, послышались шутки:
— Здорово жарит, подлец. Как в баньке. Веника не надо.
— От, щучий сын! Цигарку из-за него потерял.
— Не проглотил часом цигарку-то со страху?
— С чего это — не пойму — штаны трясутся!..
Вновь загундосили моторы. Павка громко прошептал:
— Ребята, за мной — в вагон.
Мы вскочили. Заслышав зловещий свист, опять плюхнулись на землю. Взрывы ударили совсем рядом. Кто-то потянул за рукав. Я вскочил. Меня продолжали волочить за рукав. Кругом стоял грохот и свист…
Как я очутился в вагоне — не знаю. Помню только, что вагон вздрагивал и скрипел. Потом я оказался под нарами. Рядом вплотную лежали ребята. И все мы вздрагивали, как наш вагон.
Наконец отбомбилась и вторая волна «юнкерсов», утихли зенитки. Командирский голос, подхваченный, как эхом, другими голосами, пропел:
— По-о ваго-нам!..
— По-о… нам…
— По…
— … онам…
Через минуту-другую зацокали по полу сапожные подковки — бойцы вернулись в вагон. На этот раз они не шутили. Говорили глухо, отрывисто.
— Клади сюда…
— Эх… как же это так.
— Судьба, значит.
— Отвоевался.
— Доложить бы по начальству.
— Старшина!.. Где старшина?
— Здесь я. Успеется.
Опять заволновались гудки паровозов. Неправдоподобно громко хлопнула зенитка, и вдруг эшелон, лязгнув буферами, тронулся. Он тяжело набирал скорость, оставляя позади себя ужас и гром. Каменная тяжесть свалилась с плеч. Четко цокали на стыках рельсов колеса, в открытую дверь рвался прохладный ветер.
Паровоз повеселел, бежал резво и радостно гудел — так ему было хорошо, что вырвался из западни.
Железнодорожная колея, должно быть, делала поворот, потому что в темном дверном провале возникла удивительная картина: вдалеке, охваченный кольцом голубых лучей прожекторов, бушевал карнавал — взлетали россыпи фейерверков, разламывали тьму огненные султаны, но звуков не было слышно, вроде бы показывали немое кино.
— Худо мы начали войну-то, — послышался голос.
— Разговорчики! — оборвал его тот, что отзывался на «старшину».