Еремей порывался что-то сказать и наконец выложил залпом:
— И насчет бдительности — порядок получился. Поймал, я в подвале одну зануду. Вижу — идет. Я ему: «Хенде хох!», схватил за пиджак, а у него под лацканом железка. Отвернул лацкан — «Железный крест». Ну и тип! Ногой скрипит, как немазаная телега, злой, плачет и по-русски вякает: «Не трьясите бутилька! Ви есть…» А кто я есть — не понял, должно быть, немецкого матюка загнул. Ну и запер его в подвале. Не иначе, думаю, как вервольф… Может, привести, а, товарищ капитан?
— Давай, Еремей, приводи. Но сперва закусить сообрази.
Ординарец взмахнул руками — и на журнальном столике появился завтрак, украшенный бутылками со старинным хересом. Вроде бы взмахнул Еремей скатертью-самобранкой.
— Сейчас, товарищ капитан, я и горяченького принесу.
Еремей исчез.
— Резвый парнишечка — констатировал старшина.
— И вояка хоть куда. — Стрельцов подошел к Мила-шину, обнял его за плечи — Не верится мне, Иваныч. Ты ли это?.. А вдруг… вдруг это совсем не ты! А, комбат?
Старшина вздохнул, опечалился:
— И я тебя не признал бы. Ишь как тебя вымахало! А был? Головастик. С характером, правда. И товарищи, те тоже… вечная им память и слава.
— А помнишь, какие мы страшные были? Грязные, заросшие, оборванные, голодные.
— Как не помнить!.. Я о другом думаю: как у этих мальчишек, — старшина почему-то заговорил в третьем лице, — сердца хватило жизнь свою за людей отдать?
— Сам удивляюсь, Иваныч. Довели нас фашисты…
Павку убили, Катю… О Павке мы тебе рассказывали, а Катю… Ее на твоих глазах. Помнишь?
— Как не помнить.
— Младенцев убивали, жгли, стариков… Эх, рано, рановато войну кончать!.. Чего только я не повидал… Крематории, мешки с человечьими волосами, рвы, забитые трупами.
— Ну вот, а ты говоришь: немцы разные бывают.
Вернулся Еремей. Впереди него, поскрипывая протезом, шел человек лет под пятьдесят в черной замызганной паре. Увидев Стрельцова и Милашина, вежливо снял шляпу.
— Добрий утро, камраден.
— Камраден! — вскипел старшина. — Товарищи? Где нога, где по-русски научился? Кто таков?
Немец погладил рукой небритые щеки, застенчиво улыбнулся.
— Я есть Карл Вайс, работаль садовник у хозяин этот дом барон Дитрих фон Шлейниц… А его сын — Эрвин… Мой нога похоронен под местечко Вертьячий. А русский я изучаль на Восточный поход. Я не есть фашист…
Держался он степенно, серые глаза спокойны. Неожиданно старшина сменил гнев на милостьз
— Есть хочешь?
— Спасибо.
Вайс ел деликатно, но видно было, что его одолевает волчий голод. Свирепый на словах, Едемей до того растрогался, что даже прлтащил немцу полный котелок жирной гречневой каши с огромным ломтем американского солтисона.
— Вот она — славянская душа, — сказал Стрельцов, откупоривая бутылку хереса. — Победили — и все забыли.
Немец встрепенулся.
— Осторожно! — в голосе его звучал надрыв. — Нельзя больтать. Испортить! Осторожно пить…
— Не забыли. Рука не поднимается лежачего бить. — Милашин вздохнул, вроде бы сожалея, что не может бить лежачего. — А надо бы бить… Эй, фриц, покажи «железный крест».
Вайс поперхнулся гречкой:
— Не надо так. Я есть честни человек… Не надо.
Тут уж расхохотались все трое — Стрельцов, Милашин и Еремей. Честный человек! Хороший немец. Старшина спросил жестко:
— Где ты, честный человек, в сорок первом был, а?
— Под Москау.
— Понятно. А зачем туда приперся? Звали тебя?
— Нет, не зваль. Пришлось ходить армия. Добро-вольник я есть.
— Доброволец?!!
— Яволь. Но я честни немее. Мой сын попаль Моа-бит, он быль коммунист. Его казниль. И меня хотель брать… Я спасался — ушель добровольник армия. А большой сын… его убиль ваши матросен в Севастополь. Он не хотель воевать, но матросен не хотель брать плен.
— А ты… ты почему?… Сказали тебе: покажи «железный крест»!
Вайс покорно отвернул лацкан пиджака:
— Вот.
— За что получил?
— Я пугался, русские шли под Вертьячий, как… просьба извинять… как бешены. Я защищался. Русские оторваль мне нога… На самолет меня улетели домой. Мне приходиль фортун. Я не хотель убивать… И что? Один сын убили наци, другой — матросен. Моя жена Ирма разбомбиль здесь, Берлин, американски «летающий крепость»… А я… Проклятая война!
В комнате стало тихо и грустно. Вайс молча тер кулаками глаза. Милашин смотрел на немца и удивлялся: вот он — честный немец, не фашист — просто человек. Чудно, право! Хороший немец… с «железным крестом». А ведь факт — вроде ничего, смирный.
— Зачем крест носишь? — спросил он. Вайс удивился.
— Это наград. Память о нога..
Задумался и Стрельцов. Но его одолевали другие мысли. Какая же, в сущности, нелепая штука — война! Разве не был храбр Павка?.. А его нет. Тысячи, сотни тысяч благородных Павок спят вечным сном. На долю миллиметра прицел ниже… выше-и они кончили бы войну капитанами, майорами, генералами… Наполеон тоже начинал с поручика. Ему только бессовестно повезло: он чудом уцелел на Аркольском мосту, когда со знаменем в руках бежал на картечь.
Почему не Павке, не Вильке, не Глебу с Катюшей, а мне, Юрке Стрельцову, выпал жребий выжить, чтобы мстить за товарищей!.. Будь проклят Гитлер! Почему, почему этого гнусного уголовника не переехало поездом в раннем детстве?
Подумать только! Какого-то паршивого Шикльгрубера раздавило локомотивом — и спасены десятки миллионов жизней, миру явились бы бетховены, эйнштейны, улановы, маяковские, гоголи… — А они сейчас спят в братских могилах.
Юрий налил в дымчатую рюмку вина, выпил. Он понимал, что дело не в Шикльгрубере. Но ему хотелось так думать.
Какой-то чудовищный калейдоскоп… Наводчик Сундукян, черноглазый гигант, он пришел в иптап под Минском, пришел, подбил «тигра», научил артиллеристов играть в веселую игру «палочки», полюбил санинструктора Клаву Семушкину… А через неделю от Клавы и Сундукяна осталась на земле лишь грубо сколоченная деревянная пирамидка… Генерал Черняховский — умница, талант, человек, заряженный энергией на сто жизней. Сколько раз смерть завывала над его головой! Но вот она взвыла в десятитысячный раз — и замечательного человека не стало… Он ушел из жизни. Совсем!
Как все это нелепо и несправедливо. Человек уходит за водой — и исчезает навсегда; девушка нагибается, чтобы сорвать ромашку — и падает, чтобы никогда больше не подняться; сын полка, веселый мальчишка с Орловщины, идет на концерт артистов фронтовой самодеятельности — и вдруг превращается в огненно-черный всполох!.. Бесконечная вереница смертей. Умерших не успевают оплакивать оставшиеся в живых… Недавно еще заряжающий Хасаншин, сняв пилотку, молча горевал над телом своего земляка, а немного погодя Хасаншин уже не горюет — лежит, строго сжав фиолетовые губы, и те, кому, быть может, тоже не сегодня-завтра уготовано успокоиться навсегда, стоят над ним, оплакивая без слез боевого друга.
И еще Стрельцов думал о том, что в великом горе люди находят силы бороться за счастье. Вот,