свой хронометр на чужой руке, тут же заявил:
«Мои часы, да и только. Хотя они у этого бандюги на браслете сейчас, а у меня на ремне были, но часы мои».
Тот спокойно отвечает:
«Если они вас интересуют, могу презентовать. Я не жадный. Но замечу, между прочим, что таких «Вымпелов» сотни тысяч выпущено».
«И все-таки это часы мои».
Я его спрашиваю:
«Почему вы так уверены?»
«Да очень просто. Я у них втулки для штифтов расточил. Для своего ремешка приспосабливал. И посмотрите: браслет-то, что вставил этот тип, в отверстиях еле-еле держится».
Посмотрели — действительно так. И экспертиза подтвердила: отверстия для штифтов расточены. Пришлось тому признаться. Деталь? А именно она все решила.
— Не вижу связи с нашим делом, — неохотно отозвался Чебышев.
— Прямой-то связи, конечно, нет, но я в ответ на ваше замечание насчет деталей.
— Я не против деталей, я только против того, чтобы их фетишизировать, молиться на них. Надо искать преступника, а не охать над каждой мелочью вроде стеклышка от детских часов.
Светляков мечтательно проговорил:
— Эх, если бы найти это самое стеклышко, да найти у Лаврентьевых. Вот тогда бы...
— Ну ладно, спорить будем потом. А сейчас вызывайте Лаврентьева.
Лаврентьев в МУРе держался спокойно, на вопросы отвечал лаконично, монотонно.
Когда разговор подошел к трагическому случаю на Складской, скорбным голосом проговорил:
— Детскую невинную душу загубить! Нет греха больше.
Чебышев спросил:
— Вы что — верующий?
— Да, верую. У нас ведь это не возбраняется?
— Да, да, конечно. Дело совести каждого.
— Вот именно.
— Что вы делали пятнадцатого июня?
— Пятнадцатого? Пожалуйста, расскажу. Ушел из дому в семь тридцать. Целый день был на работе. В семнадцать уехал на дачу.
— Что-то не вяжется, Федор Петрович. Пятнадцатого вы ушли с работы в половине двенадцатого, сославшись на головную боль.
— Это было четырнадцатого.
— Нет, пятнадцатого. Абсолютно точно.
— Да? Ну, может быть. Всего не упомнишь.
— Постарайтесь вспомнить точнее: что делали пятнадцатого, после того как ушли с работы?
— Точнее? Тогда дайте подумать. Так, так... Пятнадцатого... Это среда была? Да, да. Среда. Вспомнил. Я себя неважно чувствовал в тот день. Ушел с работы, полежал немного дома и уехал на дачу.
— В котором часу?
— Ну, не помню точно. В конце дня.
— На дачу вы ездите ежедневно?
— Почти. Если не задерживаюсь на работе.
— Так когда же вы поехали на дачу в тот день?
— Ну, видимо, часа в три или около того.
— Опять не то, гражданин Лаврентьев. Пятнадцатого вы уехали на дачу около одиннадцати вечера. Терехов и Малявин — сослуживцы ваши — в вокзальном буфете вас пивом еще угощали.
Лаврентьев вскинул вдруг загоревшиеся злым огнем глаза:
— Выходит, кто-то следит за мной? Разрешите узнать, по какому праву? Кому какое дело, когда я уехал в Лесное? У меня, как у каждого гражданина имеются свои личные дела. Вы, знаете ли, переступаете границы.
— Погодите, Федор Петрович, не спешите. Речь идет об очень серьезных вещах. Мы, как вам известно, выясняем обстоятельства, связанные с убийством Лены Грачевой.
— Так я что — в числе подозреваемых? В таком кошмарном деле? — Лаврентьев несколько раз лихорадочно перекрестился. — Спаси и помилуй, всевышний. — И, несколько помедлив, продолжал: — Раз такие серьезные обстоятельства, я вам расскажу все как на духу. Пожалуйста.
Пятнадцатого я действительно... задержался. Бывает, знаете ли... Дело это сугубо личное. Встретил, понимаете, одну знакомую, проездом в Москве была... Старая, давнишняя приятельница. Ну, погуляли по городу, в Нескучном посидели. В ресторан зашли. Потом проводил ее к поезду. Вот, собственно, и все. Только прошу сохранить это между нами, не хочу, чтобы дома начались сцены.
Потом разговор зашел о даче, о делах строительного треста, где работал Лаврентьев, о многих других, как будто посторонних для дела вещах. Чебышев и Светляков не хотели спешить. Им надо было разобраться, гонять этого человека. Установить, когда он говорит правду, когда — ложь. И уяснить, почему ведет себя так. То ли потому, что натура такая, то ли у него на то есть серьезные основания.
Не спешил и Лаврентьев. Он весь сосредоточился, сжался, как пружина.
Внешне ничто не выдавало его волнения или страха. Руки спокойно лежали на коленях, голос был ровен. Он сидел, откинувшись в кресле, и подробно рассказывал обо всем, что интересовало оперативных работников. Сам задавал вопросы. Высказал свое мнение и о трагедии на Складской:
— Страшное деяние какого-то человека, не владеющего собой. Бог лишил его разума.
— По-вашему выходит так, что и невиновен этот злодей?
— Почему невиновен? Виновен, конечно. И свое должен понести. Но я думаю, человек этот не в своем уме. Разве может пойти на такое дело нормальное человеческое существо?
— Однако спрятать концы преступления он сумел, да так, что иной здравомыслящий не додумается...
— Может, тут-то его сознание и озарилось. Воля всевышнего...
— Нет бы всевышнему озарить его, чтобы с повинной пришел. А еще лучше — до преступления...
Во время беседы Светляков как бы невзначай открыл ящик стола и выложил часы, найденные в кармане Лениного платья.
Лицо Лаврентьева дрогнуло. Он почувствовал, что в этом кусочке металла кроется что-то страшное, роковое для него.
Но испуг длился недолго. Через несколько секунд он уже овладел собой и вновь заговорил спокойно, без какой-либо видимой тревоги.
Светляков, показывая на часы, спросил:
— Не узнаете?
— Н-нет. А почему я должен их узнать?
— Есть предположение, что это часы вашего сына.
— Сережины? Не может этого быть.
— А вы посмотрите внимательнее.
— И глядеть не хочу.
Чебышев в упор взглянул на Лаврентьева:
— Вы что — боитесь?
Лаврентьев понял, что допустил промах, и с обиженным видом возразил:
— Ну что за ерунда. Раз вы меня так поняли — пожалуйста, могу посмотреть.
Осторожно, кончиками пальцев, взял часы, долго оглядывал их и так же осторожно положил обратно на стол.
— Похожи. Но если эти часы наши, то как они попали к вам? Вы что, у меня дома шарили?