профессора сами, там еще всего достаточно». А сами отбыли в Воронеж. Аккуратно отбыли, захватив лишь вещи негромоздкие. Чемоданы вам привезли потом. Ваши помощники ходили в квартиру тоже дважды. И тоже поживились основательно. Но... сделали две оплошности. Лисицын нашел золоченую пластинку. Думал — чистое золото, но, обнаружив, что это не так, бросил ее в кресло. Следы рук, однако, на ней остались. А ваш братец никак не мог открыть шифоньер. Сделал это с помощью эспандера, что лежал у него в кармане. Но потом, уходя, обронил его. На второй день пришли опять: и пропавший эспандер беспокоил, и хотелось еще подразжиться. Эспандер не нашли, но зато прихватили кое-что, благо выбор был все еще большой.

Так закончилась тщательно организованная вами, Клюев, операция по изъятию ценностей из квартиры профессора К. Затем было продолжение операции. Но уже не по вашему, а по нашему плану. По эспандеру мы добрались до вашего брата и его друга. Добрались бы, конечно, и без этой вещественной улики. Вели они себя как купчишки, несмотря на то, что вы специально приезжали из Воронежа, чтобы сделать им нахлобучку. Но при этом была у вас и другая цель приезда в Москву: проверить — не напали ли мы на какой-нибудь след? Но это было за четыре дня до ареста ваших помощников, и вы уехали успокоенным. Готовились к свадьбе. Когда же братец и его приятель оказались у нас, вы не приехали даже, а прилетели. В Бабушкине появились со всеми предосторожностями, предварительно петляли по всей Москве. Конечно, мы могли задержать вас тогда. Но решили подождать.

— Ну, как же. Надо же было вынюхать, где профессорское барахло, — ухмыльнувшись, обронил Клюев.

— Да, нам нужны были и вы, и то, что вы украли. И, когда мы обнаружили тайник в стене дома, где вы жили в Воронеже, мы решили, что пора... Полет в Ташкент—это было бы уже лишнее для вас. Как, все правильно?

Клюев молчал. Левая щека его дергалась в нервном тике, глаза метались по кабинету. Однако отвечал он нарочито спокойно:

— Не знаю, полковник. Может, так, а может, и нет. Я-то ведь к этим делам отношения не имею. Моих следов в квартире нет? Нет. Вещи? Так вы нашли их не у меня. У брата, тети, отца, какой-то моей знакомой. Вот с них и спрашивайте ответ.

— Эх, Клюев, Клюев! Я знаю, что слова «честь» и «совесть» для таких, как вы, — пустой звук. Но ведь это все-таки ваш брат, отец, невеста... Что же вы... Это хуже, чем у зверья. Хотите, чтобы ваши близкие расхлебывали кашу, что сами заварили?

— Они сами по себе, а я сам по себе.

Сказано это было с таким безразличием, с таким циничным спокойствием, что даже у полковника, на редкость добродушно настроенного сегодня, удивленно поднялись брови.

— Ну ладно, Клюев. Это дело ваше. Но скажу вам заранее: никакие увертки вас не спасут. И не вздумайте вновь притворяться сумасшедшим, биться в припадках, разыгрывать комедии с невменяемостью — не поможет.

* * *

Профессор, когда ему позвонили и пригласили приехать на Петровку, был недоволен.

— А что еще требуется от меня? Я ведь все уже рассказывал и неоднократно.

— Да вы приезжайте. Совсем ненадолго.

Когда он, войдя с женой в кабинет полковника, увидел свои вещи, сложенные на длинном столе, стульях и в креслах, то не поверил своим глазам.

— Нашли. Удивительно! Знаете, товарищи, каюсь — не верил. Не верил! Вот уж действительно — моя милиция меня бережет. Спасибо вам, огромное спасибо!

Гордеев просто ответил:

— Не за что, профессор.

— Ну как — не за что? Это было очень трудное дело, я уверен в этом.

— Да как вам сказать? Не легкое, конечно.

Позвав дежурного, полковник приказал:

— Помогите профессору отвезти вещи домой и проводите его до самой квартиры.

ПЯТЬ ПИСЕМ И ТЕЛЕГРАММА

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Здравствуйте, гражданин комиссар!

Вы, конечно, удивитесь этому письму, тем не менее я решил его написать.

Недавно мне попалась Ваша брошюра «О красоте душевной». Вечером, придя в казарму, я прочитал ее. Гладко написано. Василий Петушков, конечно, человек настоящий, герой в полном смысле. Тут спору нет. Но вот Ваши похвалы в адрес всех работников административных органов явно преувеличены, И очерк Ваш, по-моему, неправдив. От этой моей оценки, конечно, ровно ничего не изменится, и она может даже обидеть Вас, но пишу, что думаю. Особенно взвинтило меня одно место: «Да, тверда должна быть рука, карающая преступников. Но не менее важно человеку, облеченному властью, быть по-настоящему чутким, гуманным, справедливым. Ему надо уметь любить людей. Это, может быть, лучшая гарантия от ошибок, нарушений нашей советской законности. Так, и только так работает абсолютное большинство блюстителей наших законов».

Вам из своего кабинета на Петровке виднее, но я таких людей среди «блюстителей законов» что-то не встречал. Конечно, я преступник, осужденный, и вовсе не рассчитываю на то, чтобы «блюстители законов» со мной лобызались. Но все же человек есть человек. Поэтому по самым элементарным правилам нашего государства рабочих и крестьян и я имею право на то, чтобы и ко мне относились как к человеку.

Я осужденный, и не просто осужденный, а трудновоспитуемый; по крайней мере, таким меня считает администрация колонии. Да и мое личное дело говорит то же самое. И все же я считаю себя человеком.

Работаю я на мебельном производстве, учусь в вечерней школе, читаю газеты, журналы, художественную литературу. Хочу быть полезным людям, пока хотя бы тем, которые окружают меня сейчас. А вот доказать, что я человек, не могу.

Привезли недавно к нам в мастерскую видавший виды станок. Я его довел до такой кондиции, что он втрое поднял производительность, облегчил труд людей, стал давать высококачественную продукцию. Старший надзиратель колонии заявил мне: «Хорошо, Галаншин, молодец. Внедрять новое — это долг каждого советского гражданина, в том числе и ваш. Вы тоже граждане, только временно изолированные от общества за свои деяния». Правильно сказал. А когда я толкнулся к нему со своим личным делом, он мне сунул в нос инструкцию: нельзя. А ведь дело-то у меня такое, что от него вся жизнь моя зависит. Не решу я его — и жить мне ни к чему. Да, да! Ни к чему. А мне говорят, инструкция. Я и просил, и требовал, и умолял. Ничего не помогло. Ну что осталось делать? Забился я в угол казармы и... заплакал. Да, да, ревел, как баба или пацан-несмышленыш. Хоть и стыдно об этом писать, а пишу, потому что факт остается фактом.

Вы, гражданин комиссар, никогда не видели, как плачет мужчина? Плачет от обиды, оттого, что не может доказать свое право называться человеком, доказать, что у него честные, искренние стремления. Это страшные, мучительные слезы, и не дай бог никому их испытать.

Да, есть среди тех, кто рядом со мной, такие, и их немало, которые считают, что раз они начали жихтарить, то есть жить по законам преступного мира, то должны и впредь грабить, воровать, бесчинствовать, пить, играть в карты, хранить блатные тайны. Это, дескать, у них на роду написано. А кто начинает думать иначе, тот дезертир. Тюрьма — штука неприятная, но временная. Зато это школа опыта, приобретения новых корешей для дальнейшей деятельности на уголовном поприще.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×