Однако ничто в них не соприкасалось с искусством. Жизни не было в них, и чувства не было. Именно это меня удивило. Почему же я рисовал с такой страстью, если верить сестре и маме? Чего я искал в этих очертаниях старинных домов и что в них находил? Может быть, в самом деле одни формы и симметрии, как утверждал отец? Во всяком случае, я правильно оценил свои возможности, когда не стал художником. Вряд ли я бы мог им стать.
Я рассматривал пожелтевшие от времени листы, и все это время какая-то мысль упорно копошилась у меня в голове, не давая покоя, мысль без слов. Возможно ли это – мысль без слов? Уверяю вас, что возможно. Мы привыкли называть это желанием, не понимая толком смысла самого слова. Теперь-то я знаю, что чувство может мыслить точно так же, как и разум. Но не будем забегать вперед. Тогда, еще до того, как пришли слова, я думал или чувствовал, все равно: «Почему бы мне не взяться снова за карандаш? Почему не попробовать нарисовать что-нибудь?» Я даже не уверен, оформилось ли тогда это желание в написанные сейчас слова. Я спустился вниз – мама хлопотала у плиты.
– Мама, у тебя не найдется в доме листа бумаги? И карандаш, если можно…
Она призадумалась.
– Наверное, найдется. Кажется, где-то остались тетрадки: и твои и Мартины…
– Хорошо, мама, поищи, может, найдешь… Я вернусь через полчаса.
Но вернулся я только через час. Я обошел все село, вплоть до самых тихих и глухих проулков. Чем дальше, тем грустнее становилась картина. Рухнувшие заборы, провалившиеся крыши, осыпавшаяся штукатурка, из-под которой проглядывала глиняная плоть построек. Я наконец остановился на одной из них – самой заброшенной, самой прогнившей. И довольный вернулся домой. К моей радости, мама разыскала две чистых тетрадки и целый, нетронутый школьный альбом для рисования.
– Здорово! – воскликнул я. – Как только вернусь в Софию, куплю тебе роскошную шерстяную шаль.
– Есть у меня шаль, сынок.
– Я тебе куплю новую, настоящую.
Но рисовать я никуда не пошел. Только было собрался, и меня осенила новая, настоящая мысль. А почему не нарисовать приют? Тот самый охотничий приют, о котором просила Марта? Почему не выполнить хотя бы одно желание сестры прежде, чем я вернусь в свой проклятый город? В нерешительности я остановился посреди двора, там, где кома-то гладил мягкую влажную морду Сивки. Да, в самом деле хорошо бы, но смогу ли я? Не осрамлюсь и перед Мартой, и перед ее председателем? Ведь я в жизни не видел охотничьего приюта; по крайней мере, не помню, чтобы видел. И не имею представления, как он должен выглядеть.
Нет, я знал, как должен выглядеть приют охотника. Я это понял, как только уселся перед чистым листом бумаги. Я так волновался, что у меня в горле пересохло. В голове уже сложилась общая идея, но образ не приходил. Ничего, сынок, не отчаивайся. Проведи хотя бы одну черту, все равно какую, горизонтальную или вертикальную. И может быть, оно внезапно воскреснет перед тобой, такое, каким было всегда, – утопающее во сне и тенях, в блеске и красках человеческое прошлое.
Я чувствовал, что меня охватывает лихорадка. Провел черту – горизонтальную. И внезапно передо мной возник образ, – нет, не домика, а покрытого мягкой зеленью склона, на котором его будут строить. Я начал быстро рисовать. Трудно было только в самые первые минуты, дальше рука пошла с такой легкостью, будто никогда и не выпускала карандаша из пальцев. Скоро набросок был готов. Начало положено, теперь я действительно представляю себе, как будет выглядеть постройка. Надо только привязать ее к естественной среде.
На первый проект ушло полчаса, не больше. Он мне не понравился. Мне казалось, что в нем есть что-то чужое, не продуманное и не пережитое мной самим. Я поддался чужим образам, или чужим внушениям, которые приходили ко мне, не дожидаясь зова и не будя чувства. Но я был обязан подчиняться им, потому что своих у меня не было. Откуда они возникали? Да оттуда же, наверное, из глубин моей угасшей памяти. Я складывал их одно к другому, как складывают кубики, не имея ясного представления о целом. Я сделал четыре проекта, потом спустился вниз обедать.
– Тебе, сынок, не нравится как будто, – озабоченно сказала мама. – Я-то решила сварить тебе постной чечевицы для разнообразия. В детстве ты ее очень любил.
Разве можно ее не любить, – мамину чечевицу, приправленную чебрецом и дольками чеснока. Долой всякую чепуху из головы и берись за еду, иначе пропадет всякое удовольствие от чечевицы. Роскошная чечевица, просто чудесная, лучшей я никогда не ел, потому что я нарисовал. Я могу рисовать, я умею рисовать. Пока этого достаточно.
После обеда я сделал еще три эскиза. Изменил внутреннюю планировку и вынес обе спальни в полуэтаж под крышей. Последний проект показался мне самым удачным, самым функциональным, как сказала бы Лидия. И я тут же отшвырнул карандаш. Я переживал необыкновенное одушевление, – может быть, именно это чувство люди называют радостью творчества, – более сильное и более глубокое, чем все, что я испытал до сих пор. Как оно разнилось от тихой радости, от кроткого счастья, которое я пережил в первый день, в первые минуты, когда вся моя душа растворилась в зеленом сиянии дерева!
Я снова вышел пройтись, а когда вернулся, Марта была уже дома. Увидев меня, она чуть не бросилась мне на шею.
– Господи, я с ума сойду! Ты не представляешь себе, как это красиво!
Я знал, о чем она говорит; я нарочно разложил эскизы у себя на кровати, чтобы она увидела их сразу же, как войдет в комнату. Я делал их для себя, но Марта решила, что это мой подарок ей лично. Мы снова поднялись ко мне в комнату, она включила свет. Эскизы лежали на местах, – она и пальцем не посмела дотронуться до листов.
– Какой тебе нравится больше всего?
– Вот этот, – показала она.
Да, именно тот, который понравился и мне. Почти весь этаж представлял собой холл. Камин, огромный деревянный стол почти на треть всего помещения. Под лестницей, ведущей к спальням, хозяйственный бокс с газовой плитой и всем необходимым для того, чтобы изжарить рыбу или приготовить что-нибудь на скорую руку. Перед цветастой занавеской – широкая лавка, которая могла служить и кроватью.
– Это для меня? – догадалась Марта.
– Конечно, – обрадовался я. – Наверх тебе нельзя – живьем съедят.