оказалось для меня настоящим сюрпризом.
Первые симптомы тех трагичных заболеваний, которые едва не погубили «Аякс», появились на десятом году полета, когда мне было всего шестнадцать лет. Я закончил университетский курс и готовился к аспирантуре. Как ни молод я был, я чувствовал все же: что-то вокруг меня изменилось. Люди сделались сами на себя не похожи — все, кроме Бессонова. Они стали задумчивей, медлительнее, инертней. Редко собирались вместе, редко смеялись.
Поубавилось воодушевление и в научной работе. Словно космический холод, царящий за стенами звездолета, проникал каким-то образом в «Аякс» и подмораживал сердца людей.
Все это, конечно, ожидалось, но никто, включая самого Сеймура, не знал, что апатия выразится в такой заметной форме.
Тогда мы уже сблизились с Сеймуром. Два основных заболевания он называл очень общо: «меланхолия» и «герметизм». К тому времени медицина в общем справлялась со всеми болезнями, в том числе и психическими. Даже самые тяжелые формы шизофрении и острейшие неврозы лечились эффективно, иногда в очень короткие сроки. Но против новых недугов и Сеймур был беспомощен. Ни одно из известных медицинских средств не помогало.
Сеймур называл меланхолию «белой логикой»… Происходило нечто непонятное и странное: человеческое сознание как бы обрывало все связи с окружающей средой и начинало работать само на себя. Абстрактная «белая логика» начинает бурное самостоятельное развитие. Обдумывая собственное существование, сознание приходит к заключению о его абсурдности, обреченности и бессмысленности. Цели теряют свое значение, задачи — свой смысл. Вопрос «зачем?» не находит удовлетворительного ответа. Категории преходящего и относительного абсолютизируются до такой степени, что всякое движение в любом направлении становится бессмыслицей. Бесконечность начинает пониматься как отсутствие начала, то есть как несуществование. Вечность, разбитая на отрезки времени, полностью отрицает себя как понятие.
— Но ведь все это давно знакомо! — сказал я однажды Сеймуру.
— Знакомо как упадническое философское течение, — ответил он. — Особенно в начале двадцать первого века… Самый видный его представитель — Богарт… Я внимательно изучил биографию этого знаменитого в свое время человека… В сущности, это был очень жизнерадостный мошенник, к тому же крайне суетный. Кроме всего прочего, он отличался и исключительным чревоугодием…
— И все-таки он кое-что понял… Раз это существует реально, хотя бы и в виде болезни…
Сеймур нахмурился.
— Как общественный процесс это действительно существовало, хотя и в очень слабой форме. Тогдашние люди были довольно примитивны и чересчур алчны для того, чтобы отказаться от чего-либо… Но как острое душевное заболевание оно нам незнакомо, не описано в медицинской литературе. И потому, что это не похоже на известные нам болезни, мы не можем пока найти действенных средств…
— Как это — не похоже? — усомнился я. — Меланхолия — один из самых старых недугов…
— Если б так! Я называю это меланхолией совершенно условно. Это новое космическое заболевание…
Сеймур и вправду был сильно озабочен. Или же был напуган, но не подавал виду. Его больные медленно угасали, не обнаруживая никаких внешних признаков ненормальности. Они умирали духовно, задолго до своей биологической смерти. У нас был уже один смертный случай — умер Мауро, старший астроном. Не зная, чем помочь, Сеймур усыплял самых тяжелых больных — они проводили месяцы, даже годы в летаргическом сне. Иногда он будил их — действительно освеженных и годных для жизни. Но спустя некоторое время они снова начинали угасать. Из всех возможных лечебных средств Сеймур предпочитал «терапевтические беседы». Самое трудное было вызвать больного на разговор, объяснить ему абсурдность его идей об абсурдности.
Но все это я узнал гораздо поздней — поначалу эта сторона жизни «Аякса» тщательно от меня скрывалась.
Несколько легче было заболевание, которое Сеймур окрестил «герметизм» — отвращение к замкнутому пространству. Эта болезнь была гораздо старее — легкие ее симптомы ощущались уже во время прошлых дальних полетов. Но на «Аяксе» герметизм проявился в полную силу. По мнению Сеймура, он не имел ничего общего с клаустрофобией — давно изученным неврозом, связанным с боязнью закрытого помещения. Больные герметизмом не боялись оставаться одни — скорее предпочитали одиночество. По внешним проявлениям болезни они не отличались от меланхоликов. Но в отличие от них «герметики» не занимались беспрестанным самоанализом, их сознание постоянно было сдавлено ощущением безвыходности.
— В сущности, это далее и не болезнь, — озабоченно говорил Сеймур. — Скорее это совершенно естественный протест человеческой души против изоляции. Миллионы лет человек жил на воле, кровно связанный с Землей. Нельзя забросить его на десятки лет в пустоту без ущерба для человеческой психики.
Может быть, это звучит парадоксально, но в лучшем случае герметизм переходил в бурные формы шизофрении. Таких «герметикой» лечили как обыкновенных сумасшедших и лечили весьма успешно. Спустя известное время они возвращались к нормальной жизни так естественно, как будто ничего и не случилось. Но обычная форма заболевания сопровождалась тяжелыми, почти невыносимыми страданиями. Их временно облегчали эффективными наркотическими средствами, но после того, как действие лекарства проходило, душевные муки возобновлялись с новой силой. Тогда Сеймуру приходилось усыплять своих пациентов. И когда они возвращались к нормальной жизни, следов перенесенной болезни почти не было заметно.
Время шло, а положение не улучшалось. Случаи заболеваний все умножались. Над «Аяксом» нависла грозная опасность. Мы не подозревали еще, что обрушится новая беда…
Меланхолия?.. Нет, нет! Отвратительное слово!..
Последние разговоры с Сеймуром и Толей подействовали на меня угнетающе. Инстинктивно я начал сторониться людей. Почти никуда не ходил, сидел дома, читал. Много думал о происходящем на «Аяксе», мысли мои были совсем невеселыми. Я не мог понять, почему мое сердце так охладело к Толе. Я просто избегал думать о нем.
Похоже, однако, что дело было не только в этом.
Все чаще я ловил себя на мыслях о его жене Аде. И это было не случайно. Я встречал ее чуть не ежедневно — то в бассейне, то в ресторане, то возле фонтана де Треви. Ни разу я не остановил ее, ни разу не заговорил с ней. Я не мог разобраться в себе — то ли сторонюсь ее, то ли боюсь. Но совершенно определенно — ее глаза преследовали меня. Мне никак не удавалось разгадать ее взгляд, его значение — может быть, в нем что-то ласковое и доброе, может быть, насмешка. Во всяком случае, это не был взгляд женщины, которая чего-то ждет от тебя.
Сколько бы я ни избегал людей, они все же находили меня. Сеймур заглядывал чаще других, мы беседовали о том, о сем, но больше он не упоминал имени Толи. Я понимал, что это совсем неестественно, но никак не мог собраться с духом.
Однажды я наконец спросил как можно более непринужденно:
— Как Толя?
— Сравнительно хорошо, — ответил он. — Во всяком случае, не хуже, чем раньше… Время от времени снисходит до того, чтобы перекинуться со мной парой слов.
Может быть, я стал мнительным, но мне казалось, что и в поведении Сеймура, на первый взгляд спокойном, чувствовалось какое-то затаенное напряжение. Он не все говорил мне. Я чувствовал, что становлюсь неспособным к серьезной работе.
На следующий день у нас было небольшое состязание в бассейне. Первым придя к финишу на двести метров кролем, я выбрался из- воды и заметил Аду, которая, улыбаясь, стояла невдалеке в желтом купальнике. Она была высокой худой брюнеткой, ей с трудом можно было дать двадцать — двадцать один год. Фигура ее была необыкновенно элегантной и гибкой, может быть, чуть широковата в плечах — Ада плавала даже больше, чем я. Только глаза ее, хотя она и улыбалась в эту минуту, были глубокими и умными глазами зрелой женщины.
— И не совестно вам соревноваться с этими дряхлыми стариками? — весело спросила она.