— Во-во, голова, как котелок, голая — вот такая.
А еще цветок, корень вроде жень-шеня, ото всех хворей.
Батя, сапожник рязанский, болтал, поддамши, будто предки наши калгановый секрет знали, знахарствовали.
А бокс ты вовремя бросил — мозги нокаутами не вставишь…
Как он узнал, что я занимался боксом?..
Правая рука этого громадного человека была ампутирована целиком, левая нога — от колена. Протез. Костыль. На лысом черепе глубокие вмятины, вместо правого глаза — шрам. Голос низкий, золотистого тембра.
Через несколько секунд я перестал замечать, что у него один глаз. Выпуклый, то серо-сиреневый, то карминно-оранжевый, глаз этот был чрезвычайно подвижен; не помню, чтобы хоть одно выражение повторилось. В пространстве вокруг лучился мощный и ровный жар, будто топилась невидимая печь, и столь явственно ощущалось, что серьезность и юмор не разграничиваются, что хотелось наглеть и говорить, говорить…
— Обаяние, — предупредил он, стрельнув глазом в рюмку. — Не поддавайся. А ты зачем сюда, а, коллега?
Я тебя приметил. Зачем?..
— Ну… Затем же, зачем и…
— Я? Не угадал. Научная, брат, работа. По совместительству. Сегодня, кстати, дата одна… Это только глухим кажется, что за одним все сюда ходят. Этот, сзади, не оглядывайся — завсегдатай. Знаешь, какой поэт!.. Помолчи, вслушайся… Голос выше других…
Действительно, над пьяным галдежом взлетали, как ласточки, теноровые рулады, полоскались где-то у потолка и опять вязли в сизой какофонии…
— Слыхал? Экспромтами сыплет. И все врет… А ты
фортепиано не забывай, а то пропадешь…
А это откуда знает?
— Борис Петрович…
— Здесь Боб.
— Боб… Если честно, Боб. Если честно. Мне не совсем понятно. Я понимаю, есть многое на свете, друг Горацио…
— Не допивай. Оставь это дело.
— С-слушаюсь. Повинуюсь. Но если честно, Боб…
Я могу, Боб. Я могу. Силу воли имею. Гипнозу не поддаюсь. Могу сам…
— Эк куда, эрудит. Сказал бы лучше, что живешь в коммуналке, отца слабо помнишь.
— Точно так, ваше благородие, у меня это на морде написано, п-психиатр видит насквозь… Но если честно, Боб, если честно… Я вас — с первого взгляда… Дорогой Фуинбус Клестринович. Извини, отец, но если честно…
— Ну, марш домой. Хватит. Таких, как ты…
Вдруг посерел. Пошатнулся.
— Доведи, — ткнул в бок кто-то опытный. — Отрубается.
… Полутьма переулка, первый этаж некоего клоповника.
Перевалившись через порог, он сразу потвердел, нашарил лампу, зажег, каким-то образом оказался без протеза и рухнул на пол возле диванчика. Костыль прильнул сбоку.
Я опустился на колено. Не сдвинуть.
— Оставь меня так. Все в порядке. Любую книгу в любое время. Потом следующую.
Выпорхнуло седоватое облачко. Глаз закрылся.
Светильник с зеленым абажуром на самодельном столике, заваленном книгами; свет не яркий, но позволяющий оглядеться. Книги, сплошные книги, ничего, кроме книг: хребты, отроги, утесы на голом полу, острова, облака, уже где-то под потолком. Купол лба, мерно вздымающийся на всплывах дыхания. Что-то еще кроме книг… Старенькая стремянка. Телевизор первого выпуска с запыленной линзой. Двухпудовая гиря… МЕТРОНОМ…
Мстительная физиология напомнила о себе сразу с двух сторон. В одном из межкнижных фьордов обнаружил проход в кухоньку.
На обратном пути произвел обвал: обрушилась скала фолиантов, завалила проход. Защекотало в носу, посыпалось что-то дальше, застучал метроном.
'Теория вероятностей'… Какой-то арабский, что ли, — трактат? — знаковая ткань, змеисто-летучая, гипнотизирующая… (Потом выяснил: Авиценна. 'Трактат о любви'.) 'Теория излучений'. Да-да… И он, который в отключке там, все это…
У диванчика обнаружил последствие лавины: новый полуостров. Листанул — ноты: 'Весна священная' Стравинского, Бах, Моцарт…
… А это что такое, в сторонке, серенькое? Поглядим.
'Здоровье и красота для всех. Система самоконтроля и совершенного физического развития доктора Мюллера'.
С картинками, любопытно. Ух ты, какие трицепсы у мужика! А я спорт забросил совсем. Вот что почитать надо.
Подошел на цыпочках.
— Борис Петрович… Боб… Я пошел… Я приду, Боб.
Два больших профиля на полу: изуродованный и безмятежный, светящийся — раздвинулись и слились.
…Утром под мелодию 'Я люблю тебя, жизнь' отправляюсь иа экзамен по патанатомии. Лихорадочно дописываю и рассовываю шпаргалки — некоторая оснащенность не повредит… Шнурок на ботинке на три узла, была-а-а бы только тройка… Полотенце на пять узлов, это программа максимум… Ножницы на пол, чайную ложку под книжный шкаф, в карман два окурка, огрызок яблока, таблетку элениума, три раза через левое плечо, ну и все, мам, я бегу, пока, ни пуха ни пера, к черту, по деревяшке, бешеный бег по улице, головокружительные антраша выскакивающих отовсюду котов…
… Как же, как же это узнать… откуда я, кто я, где нахожусь, куда дальше, что дальше, зачем… зачем… нет, нет, не выныривать, продолжать колыхаться в тепловатой водице… света не нужно… я давно уже здесь, и что за проблема, меня просто нет, я не хочу быть, не хочу, не надо, не надо меня мять, зачем вам несущество — ПРИДЕТСЯ СОЗДАТЬ НАСИЛИЕ — застучал метроном.
Я проснулся, не открывая еще глаз, исподтишка вслушался. Нет, не будильник, с этим старым идиотом я свел счеты два сна назад, он умолк навеки, а стучит метроном в темпе модерато, стучит именно так, как стучал… Где?
Кто же это произнес надо мной такую неудобную фразу…
Что создать?.. А, вот что было: я валялся на морском дне, в неглубокой бухте, вокруг меня шныряли рыбешки, копошились рачки, каракатицы, колыхались медузы, я был перезрелым утопленником, и это меня устраивало; а потом этот громадный седой Глаз… Метроном все еще стучит, — стало быть, я еще не проснулся, это тот самый дурацкий последний сон, в котором тебя то ли будят в несчетный раз, то ли опять рожают, а можно дальше — ПРИДЕТСЯ СОЗДАТЬ НАСИЛИЕ — метроном смолк.
Что за черт, захрипел будильник. Проснулся. Вот подлость всегда с этими снами: выдается под занавес что-то страшно важное — не успеваешь схватить…
Вставать, увы, пересдавать проклятую патанатомию.
(Из записей Бориса Калгана.)
Человека, вернувшего мне удивление, я озирал с восторгом, но при этом почти не видел, почти не слышал.
Однорукости не замечал отчасти из-за величины его длани, которой с избытком хватило бы на двоих; но главное — из-за непринужденности, с какой совершались двуручные, по сути, действия. Пробки из бутылок вышибал ударом дна о плечо. Спички, подбрасывая коробок, зажигал на лету. Писал стремительно, связнолетящими, как олимпийские бегуны, словами. (Сейчас, рассматривая этот почерк, нахожу в нем признаки тремора.) Как бы независимо от могучего массива кисти струились пальцы — двойной длины, без растительности, с голубоватой кожей, они бывали похожи то на пучок антенн, то на щупальца осьминога; казалось, что их не пять, а гораздо больше. Сам стриг себе ногти. Я этот цирковой номер однажды увидел, не удержался:
— Левша, да?
— Спросил бы полегче. Ты тоже однорукий и одноглазый, не замечаешь. Хочешь стать гением?
— Припаяй правую руку к заднице, разовьется другая половина мозгов.
Рекомендацию я оценил как не самую удачную шутку.
Его пещера была книгочейским клубом. Являлся самый разношерстный народ. Кто пациент, а кто нет — не разграничивалось.
Я обычно бывал самым поздним гостем. Боб, как и я, был совой', спал очень мало; случалось, ночи напролет читал и писал.
Любопытствовать о его писаниях не дозволялось.
…Углубившись в систему Мюллера, я возликовал: то, что надо! Солнце, воздух, вода, физические упражнения. Никаких излишеств, строгий режим. Какой я дурак, что забросил спорт, с такими-то данными. Ничего, наверстаем!..
Уже на второй день занятий почувствовал себя сказочным богатырем. Восходил буйный май. В парк— бегом!
В упоение ошалелых цветов, в сказку мускулистой земли!..
— Аве, Цезарь, император, морнтурн те салютант![4] — приветственно прорычал Боб. Он воздымался, опершись на костыль, возле того же заведения, в обществе неких личностей. — Как самочувствие?