всегда был чужим среди нас, Сладкий Язык. Твоя кожа бледна, а душа темна, как осенняя ночь… Это твоя последняя битва – в племени нет места для тебя. Твой конь заждался тебя – победи в схватке и ты свободен.
На лицах индейцев мелькнули улыбки – соперник презренного труса не имел себе равных в поединках.
– Умри как воин, Сладкий Язык! – вождь ударил в бубен.
Не было в глазах воинов сочувствия и жалости. Не было и состраданья. Лишь девичьи груди вздохнули с огорчением, да томные сердца наполнились неизбывной тоской. Не слышать им больше песен и сказаний, не смотреть в прекрасные серые глаза с пушистыми черными ресницами. И никогда более нежная рука бледнокожего индейца не скользнет мягкой норкой по изгибам стройных тел. И не шепнет на ушко ласковые слова. Никогда.
Сладкий Язык дрогнувшей рукой подобрал нож и сделал неуверенный шаг вперед. В круг.
Гроза Медведей не стал ждать – одним громадным прыжком он покрыл расстояние, разделявшее поединщиков, и мосластый кулак со свистом опустился на макушку жертвы. Индейцы взвыли от восторга.
– Вставай, трус! – жесткий удар по ребрам привел обеспамятевшего неудачника в чувство. Голова шумела, как водопад. – Вставай и дерись!
С трудом поднявшись на ноги, Сладкий Язык сплюнул на траву тягучей, с солоноватым привкусом крови слюной.
– Иди ко мне, сладкоголосый, я обрею твой скальп! – двухметровый воин со следами от когтей на могучей груди радостно ощерился гнилыми пеньками зубов. Подняв руки вверх, он издал воинственный вопль.
– Подмышками себя побрей, обезьяна немытая!
Мотыльком порхнув между пальцев, тяжелый нож уютно улегся в ладони. Привычным обратным хватом.
– Повтори! – устрашающий рык Грозы Медведей спугнул ленивых ворон, наблюдающих за зрелищем. – Повтори и я отрежу твой язык, и скормлю его гиенам!
Сладкий Язык не стал повторять. Зачем? Скользнув вперед, он уклонился от встречного удара, подрубил опорную ногу, и картинно-небрежно чиркнул острым лезвием по сонной артерии. Иппон.
В наступившей тишине – лишь вездесущие сверчки беззаботно трещали в траве, – молодой индеец неторопливо подошел к лошади, поправил подпругу и ловким движением взлетел в седло. Во всем племени только он пользовался седлом – подарком погибшего отца.
– Пока, девчонки! – воздушный поцелуй румянцем лег на татуированные щечки взволнованных красавиц. – Не поминайте лихом… – серые глаза осветились прощальной улыбкой. – Будете проездом в наших краях – заходите в гости. Матушка будет рада. Адреса он, как водится, не оставил.
Краснокожая матушка, испугано прижав ладошки к вискам, слабо улыбнулась вослед исчезнувшему сыну.
Бывший горький пьяница, ловелас и – когда-то, очень давно, уже и не упомнить – блестящий режиссер столичного театра, а ныне благочинный помещик захолустного уезда Василий Тертышный был вне себя от ярости. Причина временного умопомрачения была банальна и проста: через час-другой начнут съезжаться гости, но, как это издревле принято на Руси, еще ничего не готово к торжественному приему.
Подгорел, покрылся несъедобной корочкой молочный поросенок, сутки отмокавший в кислой простокваше. Кадушка с огурцами, извлеченная на свет из дальнего погреба, цвела мохнатой плесенью и разносила по всей округе удушливое зловонье. Бочонок десятилетнего вина (говорила бабка: не жалей молочка домовому!) на пробу оказался обычным прогоркшим уксусом. Но, самое главное, бесследно пропал занавес!
Ладно бы занавес – это еще полбеды, но пропала и эта бестолочь Юлька. Роль ее досталась не главная, но и не была второстепенной. Иноземная принцесса. Красавица без реплик.
Хватало с избытком в имении пышнотелых, румяных, густобровых молодух. Кровь с молоком, иначе не скажешь. А изюминка была всего одна. И прекрасна нездешней красотой. Дочь наложницы-гречанки и вельможного сановника из Петербурга.
Черноволоса, смугла и с бездонно-синим взором наивных детских глаз. Тонка в кости, стройна и скорбна умом. Десяток фраз – и те с трудом поймешь. Продать бы ее – и цену дают не скупясь! – но кем он будет любоваться унылыми зимними вечерами? Дворовыми крестьянскими девками? Не для его утонченной души, чьим твореньям рукоплескала сама государыня Елизавета.
Василий Тертышный тяжело вздохнул: любоваться – это все, что теперь ему осталось. Буйная молодость и бесчисленные связи привели к закономерному концу. И слава российского Казановы осталась далеко позади.
«Горе мне, о горе!» – немыслимо изломив руки, патетически воскликнул режиссер. Небеса молчали. Премьера спектакля в постановке крепостного театра была на грани провала.
«О, боги Олимпа, явите чудо!» – несчетный раз взмолился помещик. Из какой оперы была сия цитата, Василий Тертышный уже и не помнил. Но чудо явилось. Оно было в малиновой рубахе навыпуск, опоясанной расшитым поясом, зеленых штанах и начищенных до блеска сапогах. Чудо звалось по новой моде «мажордом», но куда охотней откликалось на менее затейливое «Архип».
– Нашел, барин! – радостно выдохнул доморощенный мажордом, едва не споткнувшись о порог светелки. – Она в конюшне спит!
– Спи-ит?! – с угрозой протянул режиссер и зарычал: – Запорю! Вожжами!
– Ее удар хватил, барин, – вступился за увечную сердобольный Архип. – Шла себе, шла и… хлопнулась оземь. Не иначе голову напекло. Жара, чай, несусветная вторую седмицу стоит. Холоп из псарни вылил на нее бадью колодезную, она и пришла в себя. Да видать не совсем. Побрела куда глаза глядят… вот и забрела.
– Ладно! – смилостивился помещик. – Посидит денек-другой на воде… – чуть подумав, добродушно добавил: – Хлеба черствого корочку будешь давать перед сном… авось поумнеет.
– Это вряд ли, Василь Михалыч, – насупился Архип.
– На все воля божья, – наставительно произнес режиссер и махнул рукой. – Веди, показывай пропажу.
В полутемном углу на копешке свежескошенного пахучего сена, свернувшись в клубок, безмятежно спала прима местного театра. Спала, закутавшись в пропавший занавес из красного бархата.
– Ах, ты!.. – от возмущения у режиссера перехватило дыхание, и он судорожно принялся шарить рукой по стене в поисках вожжей. – Ты глянь, что она творит!
– Совсем страх потеряла девка! – поддержал хозяина Архип и легонько ткнул спящую носком сапога. – Вставай, бесстыдница. Неровен час, барин осерчает и…
Что там за «и» никто так и не узнал. Голос, слегка приглушенный тяжелой тканью, прозвучал раздельно и четко:
– Пошел прочь, холоп!
– Ась? – туповато переспросил Архип.
– Хренась! Губу подбери, сапоги слюной зальешь!
Из-под занавеса послышался смешок – видно собственная же фраза показалась девке забавной. Или что-то напомнила.
Тертышный тихонько охнул и приложил руку к груди. Сердце забилось в радостном предвкушении. Такие властные интонации он слышал только от одной женщины – от государыни императрицы.
«Боже, какой талант!» – ошеломленное сознанье озарилось предчувствием чуда.
– Юленька, солнышко, – ласково-приторный голос растекся елеем. – Проснись, все тебя только ждут.
– А ты кто таков? – из края занавеса показались любопытные глаза.
– Я твой барин, Василий Михайлович.
– А-а… – в сонном голосе явственно прозвучало разочарование. – Тогда прикажи подогреть воду для ванной и подать кофе. Только зерна пусть тщательней мелют, и готовят не на огне, а на горячем песке. И варят на сливках, не на воде.
– Ась?! – на этот раз не смог удержаться и режиссер.
– Ты, барин, плохо понимаешь по-русски? – в бездонно-синих глазах сверкнула искорка гнева. Да и «барин» в ее устах прозвучало с издевкой. – Что ж, повторю на иноземном…
От безупречного французского в ступор впали оба. Впрочем, Архип и без того стоял с отвисшей до пола челюстью.
– Ступайте! – царственному жесту могла позавидовать любая столичная актриса. – И дайте спокойно поспать. Я уже вторые сутки дежурю.
Тертышный машинально поклонился и сделал шаг назад. Спохватившись, он залился багровым румянцем.
– Юлька! – гаркнул он. Точнее попытался гаркнуть, но получилось как-то неуверенно, сипло. – Не смей перечить своему барину.
– Если ты еще раз посмеешь повысить на меня голос… – девка произнесла это скучным тоном, но от ледяных интонаций вдоль хребта побежали мурашки. – Я пожалуюсь мужу. Он тебя в Сибири сгноит. Или повесит … – после небольшой паузы, она с ленцой обронила, тихонько зевнув: – На ржавый крючок. За текстикулы.
Одурманенный происходящим мозг живо нарисовал обещанную картину. Режиссер крепостного театра зашелся в истеричном смехе.
– Барин! – в конюшню вбежала горничная Груша с выпученными глазами. – Гости прибыть изволили. Бросив умоляющий взгляд на непокорную приму, Тертышный шепотом попросил:
– Юленька! Свет очей моих… – при этих словах Архип шумно икнул. – Христом богом молю, выйди к гостям, не срывай постановку.
– Ладно, – снисходительно пообещала девка. – Так и быть, будет тебе спектакль.
Последняя фраза отчего-то не понравилась режиссеру. Сильно не понравилась. Даже очень.
ГЛАВА ПЕРВАЯ.