на сцене жалкая перепелка будет биться в сетке? Пусть могучий лев катается по земле, опутанный сетью, пусть напрягает чудовищные мышцы и потрясает театр яростным ревом. Тогда всякий зритель ясно почувствует всю предательскую силу тонкой, невидной на глаз сети и все ничтожество могучего, кто этой сетью опутан.
Всего более чуждо эллинской трагедии активное, героическое настроение, возвеличение борющейся человеческой воли, — в победе ли ее или в поражении, — все равно. Типичнейший и любимейший герой трагедии — страдалец-Эдип.
Но «лучезарному венцу пассивности», лежащему на голове Эдипа, Ницше противопоставляет «венец активности», сияющий на челе эсхиловского Прометея. В «Скованном Прометее» он видит прославление дерзкой, несокрушимой человеческой воли, смело идущей даже против божества. Основную мысль трагедии Ницше выражает в известном обращении к Зевсу Прометея гетевского:
И восторженно отмечает Ницше то «достоинство», которое миф о Прометее придает преступлению в отличие от семитического мифа о грехопадении, где источником зла является любопытство, лживость, похотливость и т. п. «То, что отличает арийское представление, это — возвышенный взгляд на
В полном недоумении останавливаешься перед таким истолкованием эсхиловского Прометея. И даже шевелится вопрос: могло ли в данном случае быть заблуждение Ницше добросовестным? Каким его рисует Ницше, — да, таков Прометей
Так, действительно, и кончалась борьба дерзкого духа человеческого против божества: Прометей сообщал Зевсу тайну, которую тот старался у него вырвать, смирялся перед своим мучителем и, освобожденный, надевал на голову, как знак полного своего подчинения, венок из ивы: прутьями ивы в древности скручивали руки пленным и рабам. И на руку он надевал кольцо из железа своих цепей.
поет уже в «Скованном Прометее» хор Океанид. В этом смиренном признании человеческого бессилия, в обычном для трагедии обличении «гордости» и заключалась основная мысль всего произведения в целом, а никак не в прославлении безудержно дерзающей, могучей человеческой воли. «Прометей, — говорит Велькер, — должен стать свободным только путем добровольного наложения на себя символических оков; он познает, что бессмертный дух может обеспечить себе свободу и счастье только через самоограничение, только через ощущение своей зависимости от Всевышнего».
Произошло огромное, величественное, ярко-радостное событие в жизни Эллады. Несметный флот Ксеркса был разбит греками при Саламине, на следующий год и сухопутные полчища его были уничтожены под Платеями. Черные грозовые тучи, зловеще поднявшиеся с востока, рассеялись без следа. Впервые со времен Дария Эллада вздохнула вольно и радостно.
И вот Эсхил пишет свою трагедию «Персы». Действие происходит в Персии. Хор персидских старцев ждет известий о результатах войны; Атосса — мать Ксеркса и вдова Дария — рассказывает свой зловещий сон. Является вестник и сообщает о разгроме персидского флота. Слезы, вопли, стенания. Атосса вызывает тень покойного своего мужа, царя Дария. Тень предсказывает гибель сухопутных персидских сил и объявляет, что персы несут кару за
Возвращается Ксеркс, и все голоса сливаются в один общий вопль скорби и отчаяния. Конец.
Попытаемся представить себе, что мог испытывать зритель-эллин, глядя на эту трагедию, слушая эти вопли и стенания. «Персы» были поставлены на сцену тогда, когда еще живы были в душах воспоминания о поруганных врагами храмах, об опустошенных городах и селах, об изнасилованных женах и дочерях. Нам сквозь даль времен могут быть одинаково понятны и горе персов по поводу их поражения, и радость греков. Но не мог же тогдашний эллин относиться к этому так просто и объективно. Что же, спросим еще раз, должен он был испытывать, слушая вопли персов о гибели их могущества? Всего бы естественнее ожидать торжествующего злорадства, грубого смеха амфитеатра в ответ на стоны и вопли сцены. Однако глубокое благородство, которым дышит эсхилова трагедия, делает совершенно невозможным такое предположение.
Но столь же невозможно предположить, чтоб зритель, поднявшись душою выше бушующего на сцене отчаяния, воспринимал зрелище как поучительный пример того, к чему приводит «гордость». Даже при простом чтении трагедии, даже нас скорбь персов заражает и потрясает. А нам в настоящее время трудно даже представить себе ту степень восприимчивости и подвижности психики, какою обладал тогдашний зритель. Он цельно и без сопротивления сливался с тем, что происходило на сцене, переживания действующих лиц были для него подлинными собственными переживаниями.
А на сцене происходило вот что. Хор персидских старцев, в страшных, бледных масках, метался с воплями по орхестре, рвал бороды, раздирал на себе одежды. Гремела экстатическая музыка, заливались вакхические флейты. Крутящийся вихрь скорби и отчаяния властно втягивал в себя души зрителей, они слушали — сами бледные, задыхающиеся и потрясенные. И никому уже не приходило в голову, что ведь