– Вы ведь младшие ординаторы?
– Да.
– Ну, с вами я, во всяком случае, решать этот вопрос никак не считаю возможным. Я пришлю сегодня вашему главному врачу письмо с предложением пожаловать ко мне завтра в десять часов утра, мы с ним дело и обсудим… Больше ничем не могу служить?
Мы пили чай у младших врачей его госпиталя. И у них было, как почти везде: младшие врачи с гадливым отвращением говорили о своем главном враче и держались с ним холодно-официально. Он был когда-то старшим врачом полка, потом долго служил делопроизводителем при одном крупном военном госпитале и оттуда попал на войну в главные врачи. Медицину давно перезабыл и живет только бумагою. Врачи расхохотались, когда узнали, что Шанцер нашел излишним отдельное большое помещение для канцелярии.
– Да ведь в ней для него вся душа госпиталя! Врачи, аптека, палаты, – это только неважные придатки к канцелярии! Бедняга-письмоводитель работает у нас по двадцать часов в сутки, – пишет, пишет… Мы живем с главным врачом в соседних фанзах, встречаемся десяток раз в день, а ежедневно получаем от него бумаги с «предписаниями»… Посмотрели бы вы его приказы по госпиталю, – это целые фолианты!
Сам старичок, оказалось, ужасно перетрусил, узнав о готовящемся нападении хунхузов, и слышать не хотел, чтоб послать нам на помощь хоть одного солдата.
Зашли мы с врачами еще в другой госпиталь. Там главный врач оказался человеком, но его госпиталь и сам помещался очень тесно: все помещения захватил старичок статский советник. Как раз вошел и сам старичок.
– Вот-с, слышали? Они хунхузов боятся! – с усмешечкою сообщил он.
– Да понятное дело! Какой же смысл там оставаться? – возразил главный врач, у которого мы сидели. – Загнали нас сюда к черту на кулички, – разумеется, нужно держаться всем вместе!
– И что это за удивительное распоряжение Четыркина! – засмеялся Шанцер. – Какой был смысл загнать нас сюда?
– Это не наше дело рассуждать! – строго и сухо заметил старичок. – Вы сами, может быть, еще хуже распорядились бы.
– Ну, хуже уж, кажется, трудно! – усмехнулся один из его врачей.
Заговорили о мукденском разгроме, о видах на мир.
– И когда вся эта грязная история кончится! – вздохнул кто-то.
Старичок широко и недоумевающе раскрыл глаза.
– Какая грязная история? О чем вы говорите?..
Назавтра мы перебрались в их деревню, а через два дня пришел новый приказ Четыркина, – всем сняться и идти в город Маймакай, за девяносто верст к югу. Маршрут был расписан с обычною точностью: в первый день остановиться там-то, – переход 18 верст, во второй день остановиться там-то, – переход 35 верст, и т. д. Вечером 25 марта быть в Маймакае. Как мы убедились, все это было расписано без всякого знания качества дороги, и шли мы, конечно, не руководствуясь данным маршрутом.
От привезшего приказ офицера мы узнали приятную весть: наш корпус переводится из третьей армии во вторую. Значит, мы уходим из-под попечительной власти генерала Четыркина.
Утром мы выступили в поход.
Снег стаял, дороги были еще грязные, но начинало обсыхать. На полях виднелись работающие китайцы. Они выворачивали мотыками из гряд каоляновые корни, вывозили на поля кучи перегною…
Через три дня мы пришли в Маймакай. Город был битком набит войсками и бежавшими из деревень жителями. Жутко было войти в фанзу, занятую китайцами. Как разлагающийся кусок мяса – червями, она кишела сбитыми в кучу людьми. В вони и грязи копошились мужчины, женщины и дети, здоровые и больные.
В штабе и лазарете говорили о возможности близкого отступления. Рассказывали, что впереди на восемьдесят верст нигде не находят японцев, что они где-то глубоким обходом идут на север. Рассказывали, что японцы прислали нам приглашение разговеться у них на пасху в Харбине. Вспоминали, как они недавно приглашали нас на блины в Мукден… Решено, как передавали, бросить сыпингайские позиции и отступить за Сунгари, к Харбину.
X. В ожидании мира
Нас поставили за несколько верст к северу от Маймакая, близ Мандаринской дороги.
Днем дул сильный ветер. К вечеру он затих, заря нежно алела. Недалеко от нашей стоянки, у колодца, столпилась кучка солдат-артиллеристов. Я подошел. На земле, вытянув морду, неподвижно лежала лошадь, она медленно открывала и закрывала глаза. Около стоял артиллерийский штабс-капитан. Мы откозыряли друг другу.
– Что это, больна лошадь? – спросил я.
– Да… Все время еле ходила. А сейчас напоили, она вот упала и не может встать. Зад отнялся… Все – следствие 25 февраля, – прибавил капитан, понизив голос, чтобы не слышали солдаты. – Масса лошадей надорвалась за отступление, дохнут теперь, как мухи.
– Вы здесь, поблизости стоите?
– Да, вон в том хуторе на ночевку остановились. Завтра опять идем.
– Куда?
– Куда! Конечно, на север! – с усмешкою ответил капитан.
– А что слышно про японцев?
– Говорят, уже под Гирином. – Мы пошли с ним прочь от колодца. – А вы слышали? С 18 марта ведутся мирные переговоры.
– Да что вы?
– Сегодня в штабе армии нашей получено известие: государь созвал земский собор, объявил, что война оказалась для нас неудачною и что приходится заключить мир.
Пришел я домой, рассказал нашим. Никого из нижних чинов в фанзе не было. Но уж через пять минут по всем дворам, по всем фанзам, везде оживленно разговаривали солдаты, слышались радостные расспросы, смех. И везде звучало:
– Восемнадцатого марта… Восемнадцатого марта…
На тихом небе, над закатом, светился узкий серп молодого месяца. На душе было светло и радостно, хотелось говорить, говорить с каждым встречным о том, что кончилось кровавое безумие, хотелось верить самому и уверить других. И везде звучало:
– Восемнадцатого марта… Восемнадцатого марта…
Ко мне подошли два солдата.
– Ваше благородие, правду говорят, замирение будет?
– Говорят.
– А скажите, как, – придется
– Вероятно, придется.
Они печально задумались.
– Нет, тогда лучше дальше воевать, а то что же?