потом образовавшиеся тропинки навсегда заасфальтировал. Собачкам он вставлял сначала фистулы, а потом, поняв зависимость слюноотделения от электрической лампочки, дал людям законы рефлексов, а собакам – памятник.
Аня тоже поняла, наконец, что брачный договор – это и есть та самая заасфальтированная дорожка. Супружеские же пары стихийно прокладывают в совместной жизни множество тропинок или, говоря иначе, все время вступают в неформальные, неюридические договорные отношения. Чем дольше вместе живут супруги, тем под большим количеством пунктиков они подписываются. Конечно, брачный договор – это только верхушка неформальных договорных отношений, причем не самая интересная. Самые занятные пунктики – под темной водой брачных уз.
Не тискать все пирожки, прежде чем выбрать один себе; не носить капроновые следки даже в зимней обуви; не обнимать во сне за шею и резко не усиливать объятия во время непроизвольного храпа; не заползать на половину кровати партнера без серьезных намерений; не портить яичницу помидорами; не наглаживать стрелок на рубашке; не показываться в соблазнительном белье во время прямой трансляции футбольного матча; не показываться вообще, когда нет настроения; плохое же настроение определяется по звуку шагов и частоте дыхания…
Все это надо не просто знать, потому что ни знание, ни незнание не освобождают от жестокого, оскорбительного семейного скандала. Это надо зазубрить, как устав караульной службы, больше того, сделать своей плотью и кровью, поселиться в этом глуповатом и смешном со стороны мире и дожить до того времени, когда количество договорных пунктиков будет ежегодно, а потом и ежедневно сокращаться. До самых последних – поливка цветочков на холмике и обещание скоро быть, в смысле, не быть.
Аня не знала, как происходит принятие этих пунктиков к действию в других семьях. Возможно, как думские дебаты – с битьем и тасканием за волосы. У них с Иеронимом это происходило молча, на основании закона супружеского неравенства, который гласит, что в определенный момент времени один супруг всегда умнее другого. Равенство же умов возможно только в вакууме. Мудрая русская народная игрушка «Мужик и медведь» – точная модель этого закона. Когда один бьет молотком по наковальне супружеской жизни, другой замахивается и убирает одновременно голову. Зачем же табуретки ломать?
Но в любом законе есть исключения. Супружеская жизнь интересна тем, что именно исключения здесь важнее закона. Молотки мужика и медведя время от времени должны обязательно сталкиваться, а не стучать по наковальне. Асфальтирование семейных дорожек приводит к тому, что супруги, в конце концов, начинают избегать друг друга, превращаясь в интеллигентных соседей. Такими соседями, оказывается, можно быть даже в постели, не мешая друг другу, занимаясь во время исполнения супружеских обязанностей каждый своими делами.
Но на вопрос, который давно используется не по прямому назначению – ты что, впервые замужем? – Аня бы ответила: «Да, впервые». Поэтому она спокойно протаптывала дорожки и все реже ловила себя на мысли, что хорошо бы пробежаться босиком по нетронутому газону.
После того обеда с холодным борщом и скандалом Иероним действительно принялся дописывать отцовский автопортрет. Обычно он работал громко, разговаривал сам с собой, прохаживался взад-вперед по мастерской, песней без слов и мелодии выражая радость и непечатной руганью – ошибки и неудачи. Сейчас же он больше молчал, часами стоял на негнущихся ногах перед мольбертом, напряженно всматривался в отцовскую картину.
Ане он строго настрого запретил смотреть на свою работу, как Синяя Борода заглядывать в последнюю комнатку. Но, как любая женщина, до этого совершенно равнодушная к предмету, после запрета Аня загорелась любопытством. Несколько раз она приподнимала покрывало и разочарованно его опускала. Работа продвигалась медленно, будто Иероним рисовал той самой десятикилограммовой кистью, которую Аня рекомендовала использовать Никите Фасонову.
Изображения испуганного отца и улыбающейся мачехи Иероним не трогал. Никаких клыков и когтей он ей не собирался дорисовывать. Он пытался нарисовать третью, подразумевавшуюся фигуру, вместо невнятной тени, серого пятна, оставленного на картине Василием Лонгиным.
К этому времени Аня уже начала писать первую обзорно-теоретическую главу диплома «Эстетика газетной полосы». По совету мужа, она обложилась фундаментальными трудами по эстетике и композиции. У нее хватило ума не зарываться в «Историю античной эстетики» Лосева, хотя Иероним ей это настоятельно рекомендовал. Зато «Анализ красоты» англичанина Уильяма Хогарта Аня почти выучила наизусть.
Знал бы Иероним, что только ради него она выбрала такую тему диплома и связалась с самой нелюбимой кафедрой оформления и техники печати. Что могло быть скучнее, на ее взгляд, проблемы столбцов и подвалов, клише на открытие полосы, подверстки, разверстки? Хорошо еще – не продразверстки. Ради супруга она отказалась от Петра Яковлевича Чаадаева, его «Философических писем» в свете проблем русской эпистолярной публицистики. Его письма неизвестной даме, на самом деле, были адресованы Ане Лонгиной через полтора века. Только вот ответить на них ей было не суждено.
Когда в Иерониме произошел этот странный обрыв, Аня, хватаясь за соломинку, схватилась за «Эстетику газетной полосы». Еще одна общая тема для разговора, возможность по поводу и без повода обращаться к мужу за советом. Только ради этого и не более того. Какая, на самом деле, в газетной полосе эстетика? Крутая девица на развороте бульварного журнала? Политик, ковыряющий в носу, и соответствующая подпись под фотографией? Окончательная победа компьютерной графики и техники над последними могиканами из ответственных секретарей высокой печати и профессоров с университетской кафедры? Аня прекрасно понимала, что эстетика современной газетной полосы заключена в гвозде, но не в том «гвозде», каким кличут ударный материал номера, а в гвозде поселковой уборной, на который до сих пор накалывают печатные издания. Ей не нравились ни современные газеты, ни ошибочно выбранная тема дипломного сочинения.
Когда она изменила тему диплома, ей даже приснился гусар-философ Чаадаев. Невысокого роста, лысенький, но безупречно одетый, он стоял в ее сновидении около колонны, «средь шумного бала», сложив на груди руки.
– Госпожа Лонгина? – спросил он, глядя на Аню очень умными глазами. – А я, признаться, на вас надеялся. В современном российском Некрополе только женщины еще живы правдой и честностью. Только они говорят, что думают, позволяют себе не лгать и не бояться. Вот почему я написал свое письмо женщине. Мужчины, в лучшем случае, молчат, в большинстве льстят и заискивают. Мне еще позволительно нечто выражать в разговоре или на бумаге, ведь я высочайше объявлен сумасшедшим. Меня теперь принято сторониться, вдруг я выкину какую-нибудь непристойность, буду лаять или кусаться, а хуже того – рассуждать о России. Теперь и вы сторонитесь меня…
– Неправда, Петр Яковлевич, – Аня почувствовала, что краснеет во сне. – С мужем моим происходит нечто странное. Он сильно изменился в последнее время. Он словно примерил какую-то роковую маску из итальянской комедии, маску негодяя, подлеца, а она присохла к нему навсегда. Он отдаляется от меня с каждым днем, каждым часом, а я толком не знаю, что предпринять. Поэтому я решила заниматься эстетикой, композицией. Да я за черную магию возьмусь, если это поможет. Может, вы мне что-нибудь посоветуете, Петр Яковлевич? Ведь вы же мудрец, друг Пушкина и декабристов, Герцен про вас писал уважительно…
– Что я могу посоветовать вам, Анна Алексеевна? Если бы вы спросили меня про Запад и Восток, про католицизм и православие, про нашу историю, про дальнейший путь России, я бы вам ответил, а про семейные узы – увольте. Прочитайте что-нибудь у французов…
– Может, «Крейцерову сонату»?
– Не читал такого романа, – удивился Чаадаев. – Из Жорж Санд?
– Нет, отечественного автора.
– Отечественного не читайте. Лет пятьдесят еще не читайте ничего российского, пока не проветрится.
– Так уже прошло лет… сто пятьдесят, даже больше.
– Неужели? И что же?
– Крымская война, оборона Севастополя… – стала во сне припоминать Аня.
– Это я застал, – напомнил ей Чаадаев.
– Оттуда, кстати, «Севастопольские рассказы» автора «Крейцеровой» пошли….
– А мое-то место в российской истории хотя бы определилось? – осторожно, опасаясь показаться