— Поручик, не торгуйтесь, как лавочник.
— Извините. Спасибо.
— На здоровье, — смешливо ответила Клавдия Ивановна. — Если у вас будет время и вы пожелаете послушать музыку, приходите. Вечерами я редко расстаюсь с роялем…
— Спасибо.
— Теперь последняя просьба, отнесите корзины за рояль, что им стоять в центре комнаты.
Я поднял корзины. Понес их к роялю. Но там в углу проявил неосторожность. Одна из корзин, правая, зацепилась как-то за выступ подоконника. Ручка с хрустом оторвалась. Корзина перевернулась. Послышался треск битого стекла. И… десятка два ручных гранат, градом застучав о пол, раскатилось в разные стороны.
Позднее я часто задумывался над тем, что же испытал в то мгновение: страх, удивление, недоумение? Кажется, ни то, ни другое, ни третье. Случившееся было какое-то время выше моего понимания. И меня захлестнуло изумление — сродни рожденному ловким карточным фокусом.
Рука Клавдии Ивановны, нежная, белая рука с тренированными музыкальными пальцами, опять исчезла в глубине ридикюля. А потом я увидел крохотный пистолет.
— Вы будете в меня стрелять? — спросил я.
Она ответила очень уверенно:
— Да. Если вы попытаетесь отсюда выйти.
— Это смешно. Какое мне дело до ваших штучек?
— Возможно, вы и правы. Но ничего другого я не могу придумать.
— Думайте быстрее.
— Не получается. Я на это не рассчитывала. Вы ловкий и сильный… И вдруг такая неосторожность.
— Я должен идти.
Она отрицательно покачала головой. Взгляд ее не выражал ничего, точно большие серые глаза были стеклянными.
— Вы когда-нибудь убивали человека? — спросил я.
— Не приходилось.
— Думаете, это легко?
— Я привыкла к трудностям.
— Слышите, я не спрашиваю, кто вы. И вы не спрашивайте меня. Но я не враг вам.
— Вы знаете мою тайну.
— Гранаты. Может, вам подсунули их вместо фарфора.
— А если я коллекционирую взрывоопасные предметы?
— У каждого свои чудачества.
— На все есть ответ.
— И выход из любого положения есть. Если подумать.
— Однако вы мешаете мне думать. Мешаете своими разговорами.
— Обычно я не страдал разговорчивостью. Это нервы.
— Может быть…
— У вас есть закурить?
Она могла бы сказать, что не курит или что у нее нет папирос. Просто отказать. Но я спросил, как говорится, без всякой задней мысли. Вопрос получился естественным. Клавдия Ивановна вновь раскрыла ридикюль…
И в этот момент я ударил ее крышкой от корзины.
6
Ну… Я вновь на том самом, кишащем людьми бульваре, где минут тридцать назад встретился с Клавдией Ивановной. Кто же она, эта молодая женщина или барышня, обожающая рояль и гранаты? Ручные, солдатские гранаты, с убойной силой на пять метров. И что это за доктор поселился в ее так неудобно построенном доме?
Эх, только не время разбираться в этом…
Солнце давно клонится к западу. Часы на площади, крутобокие, словно бочонок, показывают ровно три. Нужно пробираться на Паук. Странное название. Будто из сказки о Кащее Бессмертном.
Хочется пить. Это от быстрого бега. Когда я выпрыгнул в окно, то подумал, что Клавдия Ивановна начнет палить мне в спину. Но она не стала стрелять. Не захотела привлекать внимание.
Пить, пить… И толстая тетка прямо из окна выходящей на тротуар квартиры бойко торгует петровским квасом. Увы, мои карманы пусты. В них — ни копейки, хотя товарищ Коваленко снабдил меня приличной суммой, приведшей в изумление командира партизанского отряда.
А это что за очередь? Чем здесь торгуют? Керосином. В блестящем клеенчатом фартуке, в кепке с обгрызенным козырьком, керосинщик ловко наполняет латунную меру. Керосин, фиолетово-желтый, льется из широкого крана и немного пенится, точно квас.
Кто-то берет меня за плечо. Я поворачиваю голову, глазам своим не верю. Чистое наваждение. Да это же партизан. Рыжебородый Петрович, что вступился за нас. И так последовательно разъяснял, почему неразумно «шлепать» меня и Сорокина у аэроплана. Взгляд у него по-прежнему рассудительный.
— Рад вас видеть, господин поручик, — говорит.
Я спрашиваю:
— А вы как сюда поспели?
Но Петрович не отвечает на мой вопрос. Повелительно говорит:
— Берите его.
Двое солдат хватают меня за руки. Но злость придает мне силы. Я раскидываю солдат, словно они тряпичные. Бросаюсь вперед. На моем пути внезапно вырастает старик с бутылью керосина, которую он держит на груди, точно малого ребенка. Падает дед, падаю я. Падает и бутыль. И разбивается о мостовую. Солдаты бросаются за мной. Толпа шарахается, опрокидывает бочку с керосином. Солдаты сидят на мне; выкручивают руки за спину. Я лежу в луже из керосина. В керосине и шинель, которую я держал в руках. А керосинщик матерится на все Туапсе. Да, он потерпел убыток.
Стучат о тротуар сапоги. Тротуар старый, словно ему сто лет. Перекошенный, истоптанный, трещины вдоль и поперек. Люди расступаются, давая дорогу мне и моим конвоирам.
Петрович возглавляет процессию. Он идет шага на три впереди меня. А конвоиры на полшага сзади. Руки мои связаны. Бежать бессмысленно. Пристрелят, псы. А если и пожалеют пулю, все равно догонят. Со связанными руками не убежишь.
Я вижу рябое от солнечных бликов море. Прямой, как линейка, причал. Плосковатый, черный сухогруз, ошвартованный в дальнем конце причала. Дым, точно гребень, над его тощей трубой. Но меня ведут не на корабль. Мы поворачиваем вправо. Деревянные, неприветливые дома заслоняют море. И делается немного грустно и тоскливо.
Мы останавливаемся возле старых ступенек, которые ведут на широкую, обвитую глицинией террасу. Здесь переминается с ноги на ногу часовой. Молодой, розовощекий. Нос пуговкой, глаза мелкие.
Петрович говорит:
— Мы к капитану Димову.
Часовой ничего не отвечает. Равнодушно поводит подбородком, точно лошадь сторонящаяся мух: дескать, проходите.
Миновав террасу, оказываемся в тесной, полутемной прихожей. Запах как в трактире — табака и винного перегара. Даже керосин перешибает.
Три двери. Петрович стучит в среднюю. Приоткрывает:
— Разрешите, господин капитан.