– Чем это она интереснее?
Как только над подушкой показалась Анина растрепанная голова, Корнилов поймал ее, как несколько часов назад голову Паши ВДВ, но положил бережно себе на грудь и стал тихонько целовать в макушку.
– Голос у нее громче. Лелька! Куда поперся в сапогах?!
– Я тоже так могу крикнуть. Хочешь? Минька, зараза! Ты жрать будешь, мент поганый?!
На первом этаже отозвался на крик хозяйки Сажик радостным, заливистым лаем.
– Слушай, я в старом журнале нашла интересную статейку, – стала рассказывать Аня, когда страсти улеглись, так же как Сажик на коврике под лестницей. – Как раз для тебя. Будешь сам читать или тебе пересказать в общих чертах? Значит, пересказываю. Один наш публицист беседовал с японцем. Это еще до войны было. Японец этот прекрасно знал русский язык и очень любил Пушкина, вообще считал его самым великим поэтом в мировой поэзии. Но выделял он из Пушкина не знаменитые его произведения, а отрывки, фрагменты. Японец этот сказал, что европейцы и мы, русские, очень ленивы. Нам надо, чтобы автор все нам разжевал, разложил по полочкам. А для японца достаточно только повода, намека, все остальное он дополнит своим воображением. Это как японский пейзаж, где будто из рассеявшегося тумана выглянула ветка сосны, а остальное дорисовывает зритель, его фантазия. В данном случае читатель.
– Так и есть, все правильно, – согласился Михаил. – Японский художник специально портит совершенную чашку, потому что в ней нет жизни.
– Хорошо, что он не портит себе жизнь, потому что в ней тоже слишком все совершенно.
– А святой Христофор? – спросил вдруг Корнилов. – Попросил у Бога себе уродства, потому что красота, сила, любовь женщин и уважение мужчин мешали ему жить, искать истину. Ведь он стал отрывком, фрагментом природы. А все остальное дополнил страданием, служением своему идеалу, поэтической фантазией, может… Все так и было в точности. Все так и есть…
Глава 17
– Я – дьявол, я ищу Дон Кихота Ламанчского, а по лесу едут шесть отрядов волшебников и везут на триумфальной колеснице несравненную Дульсинею Тобосскую.
Детство Миши Корнилова прошло возле номенклатурного сердца нашего города, то есть в двух кварталах от Смольного. Но тогдашние партийцы не были далеки от народа, то есть темные коммуналки и грязноватые дворы доходили до самой площади Пролетарской Диктатуры. На Ставропольской улице жили такие же большие горластые бабы, словно назначенные комиссарами в коммунальные квартиры, тихие и терпеливые блокадницы, интеллигентные, но неспокойные алкоголики, хозяйственные инвалиды.
Их ранние и поздние дети образовывали небольшой народ, обитавший в нескольких дворах, соединенных арками и сквозными парадными. Как и у любого народа здесь была своя иерархия, свои вожди, красавицы, солдаты, ученые и дурачки. Но народ этот был дружным, просто так никого не обижал и в обиду своих не давал.
Самые старшие из ребят уже заканчивали школу, а такие малыши, как Миша, еще ходили в детский садик, который, кстати, тоже располагался в одном из сообщающихся дворов. И взрослые ребята, и малыши всегда находили общий язык, может, и не совсем литературный. В совместных дворовых играх участвовали все без исключения: и длинноногие, басовитые и писклявые коротышки.
Даже в первых любовных спектаклях принимала участие почти вся детвора. Главные роли, конечно, были за старшеклассниками, но Миша, например, был как-то почтальоном и носил записки то Вере от Толика, то наоборот. До сих пор он помнил, как однажды принес записку Вере.
Шел дождь. Во дворах было пусто. Взрослые иногда пробегали и исчезали в подъездах. Веру он нашел в центральном дворике под детским грибком. Пританцовывая, она ходила по скамеечке в розовом коротком пальто и красных резиновых сапогах. Миша тогда еще понял, что у Веры есть вкус в одежде, как у взрослой женщины, может, даже актрисы кино. Но больше всего ему понравились Верины коленки под белыми рейтузами. Вера шла по скамеечке, а колени то округлялись, то исчезали при выпрямлении ноги.
– Что уставился, малышня? – спросила Вера, но такая грубость была принята и не обижала.
Миша протянул ей записку и почувствовал, вернее, прочувствовал в этот момент первое в своей жизни прикосновение женщины. Это было необыкновенное, счастливое потрясение.
Вера читала записку долго, хотя там было несколько слов. А Миша стоял рядом под грибком и едва сдерживал себя, чтобы просто так, без повода, коснуться еще раз Вериной прохладной руки. В конце концов он не выдержал и протянул ручонку.
– Записку я назад не отдам, – сказала Вера. – Так что грабли убери…
Или подглядывание за влюбленными… Малыши небольшой воробьиной стайкой выслеживали тех же Толика и Веру в одном из проходных дворов. Игра состояла в том, что одни делали вид, что хотят поцеловаться, и поцеловались бы непременно, если бы не любопытные малыши. Девушка должна была изображать готовность к ласке, но только наедине, поэтому парень ругался и время от времени пугал малышей. Дети с визгом разбегались, но ловить кого-то и наказывать всерьез было не принято. Поэтому, пользуясь суматохой, влюбленные пытались спрятаться сами, но не слишком хорошо, потому что без назойливой малышни сильно стеснялись друг друга и не знали, о чем говорить и чем заняться. Такие были наивные времена, как говорит Познер.
Каждый из дворов был предназначен для своей сезонной игры. Один – для орлянки, другой – для «попа» и лапты, зимние сражения проходили в третьем. Для футбола больше подходил самый дальний двор, где было меньше стекол, а с одной стороны вообще была высокая глухая стена.
– Мишу Корнилова сначала ставили на ворота, как одного из малышей. Но скоро ребята обнаружили в нем настоящий вратарский талант. Миша обладал удивительной реакцией, собачьей прыгучестью и бесстрашием. Он часто получал по пальцам, сопел, но не плакал, раздирал коленки об асфальт, но прыгал за мячиком опять и опять. Команды спорили за Мишу, от этого он иногда зазнавался и пропускал простейшие мячи. Но он умел взять себя в руки, не обижался на «дырку» или «решето», а в следующем эпизоде вытаскивал «мертвый» мяч, обдирая себе бок и локоть.
Стекла бились даже в этом, «футбольном» дворе. Но хуже было, когда мяч перелетал через темную стену. Тогда надо было покидать мир своих пыльных дворов, выходить на улицу и идти к тяжелым металлическим воротам, которые никогда не открывались. Стучать было бесполезно, но так было принято. Шли, стучали и кричали невидимому дяденьке, чтобы отдал мячик.
Но даже старшие ребята перелезать ворота не решались. Рассказывали всякие страшные истории про огромных собак, которые не лают и не рычат, а таятся за забором, про электрический ток, идущий по проводам, про секретную лабораторию, видеть которую запрещено, и про охранников, которые стреляют без предупреждения из бесшумных ружей.
Однажды за забор улетел еще один мяч. Дело для ребят вполне обычное, но для Миши на этот раз особенное. Это был его первый мяч, который он просил у родителей еще зимой, заранее приучая их, постепенно превращая свою просьбу в их обещание. Как водится, ребята постучали в ворота из уважения к вратарю Мишке и ушли.
Миша остался у безнадежных ворот, боясь возвращаться без мяча домой. Только Вовка Соловьев его не оставил. Он исследовал петли, стыки, обнаружил какую-то дыру, попросил подсадить его и стал карабкаться на Мишину спину.
Так Миша и не понял, что потом произошло. То ли он не удержал приятеля на своих плечах, то ли Вовка так неудачно балансировал, но оба они дружно грохнулись на асфальт. А потом Миша увидел резво удирающего Вовку, будто за ним гналась большая собака или его ударило током.
– Я видел черта, – тараща глаза и растопыривая пальцы над головой, говорил Вовка уже в родном дворе. – Я только заглянул в дырку, а он будто ждал меня с той стороны и смотрел тоже. Такой мохнатый, волосатый, с рогами, руками…
Тогда Миша Вовке поверил беспрекословно. До самого первого класса он считал, что за глухой серой стеной живет черт и собирает падающие к нему мячи. Но когда дворовую малышню судьба и воля родителей раскидала по разным школам, и Миша пошел в английскую, через две дороги, а Вовка в немецкую, через одну, в черта он верить перестал. Конечно, Вовка Соловьев все придумал, нафантазировал, сыграл ужас, рискуя даже сильно ушибиться.
Во втором классе Корниловы переехали в Купчино – из коммуналки в двухкомнатную «брежневку». Наступило другое детство, уже не сообщающихся дворов, проходных и тупиковых, а пустырей и строительных площадок.