потерявших надежду найти работу в Израиле и перебравшихся в Америку.
Габриель потягивал вино и смотрел, как огненное солнце садится за Галилеей. Он слушал Циону, а думал о матери. Прошло почти двадцать лет со дня ее смерти, и он обнаружил, что думает о ней все меньше и меньше. Он забыл ее лицо в молодости – оно утратило краски и стерлось, как выцветает полотно от времени и влияния коррозии. Он мог вызвать в памяти лишь ее мертвое лицо. После мук, вызванных раком, ее похудевшие черты приобрели выражение безмятежности, словно она позировала для портрета. Казалось, она хотела смерти. Смерть наконец принесла ей избавление от мучительных воспоминаний, бушевавших в ее памяти.
Габриель никогда не сомневался, что она любила его, но они никогда не были близки. Она окружала себя стенами и укреплениями, которые он осаждал, но не мог преодолеть. Она была склонна к меланхолии, и у нее случались припадки ярости. Плохо спала ночью. Не в состоянии была порадоваться на празднике или обильно поесть и выпить. Левое предплечье у нее было всегда забинтовано, скрывая выцветшие номера татуировки. Она считала это признаком еврейской слабости, своим знаком еврейского позора.
Пытаясь сблизиться с ней, Габриель стал рисовать. Ей показалось это оскорбительным, как произвольное вторжение в ее личный мир, а когда его талант созрел и Габриель стал соперничать с нею, она начала завидовать его несомненному дару. Габриель подталкивал ее к новым высотам. Боль, столь заметная в жизни, нашла выражение в творчестве. Габриеля не оставляли в покое картины того кошмара, которые она по памяти воспроизводила на полотнах. Он начал искать источник этого.
В школе он узнал о месте, именуемом Биркенау. Он спросил Циону, почему она бинтует левое предплечье, почему всегда носит блузы с длинным рукавом, даже когда в долине Джезри жарко как в печке. Он спросил, что было с ней во время войны, что случилось с его дедушкой и бабушкой. Сначала она отказывалась отвечать, но наконец уступила под его натиском. Рассказывала поспешно и нехотя – Габриель, несмотря на молодость, сумел уловить, что она о чем-то умалчивает и в ее рассказе больше чем намек на вину. Да, она была в Биркенау. Ее родители погибли там в день приезда. А она работала. И выжила. Вот и все. Габриель, желая получить больше подробностей о судьбе своей матери, стал составлять различные сценарии, которые объяснили бы, как она выжила. Он тоже начал чувствовать стыд и вину. Таким образом ее недуг, как наследственная болезнь, передался следующему поколению.
Эта проблема никогда больше не обсуждалась. Словно захлопнулась стальная дверь, словно холокоста никогда не было. Мать впала в продолжительную депрессию и много дней пролежала в постели. Когда наконец она поднялась, то заперлась у себя в студии и начала писать. Она работала без перерыва день и ночь. Однажды Габриель заглянул в приоткрытую дверь и обнаружил, что она лежит на полу перед картиной с выпачканными в краске руками и дрожит. Из-за этой картины он и приехал сейчас к Ционе.
Солнце село. На террасе стало холодно. Циона накинула на плечи шаль и спросила Габриеля, собирается ли он возвращаться на родину. Габриель пробормотал что-то насчет отсутствия работы – вот и друзья Ционы перебрались из-за этого в Америку.
– И на кого же ты нынче работаешь?
Он не попался на удочку.
– Восстанавливаю картины старых мастеров. Мне приходится жить там, где их картины. В Венеции.
– В Венеции, – с иронией произнесла она. – Венеция – это музей. – И поднесла бокал вина к видневшейся Галилее. – А вот это – жизнь. Вот оно – искусство. Хватит реставрировать. Тебе следовало бы посвятить все свое время и энергию, создавая собственные работы.
– Собственных работ не существует. Это давно ушло от меня. Я один из лучших в мире реставраторов живописи. И меня это вполне устраивает.
Циона выбросила вверх руки. Браслеты звякнули, как ветровые тимпаны.
– Это вранье. Ты лгун. Ты же художник, Габриель. Приезжай в Сафед и обрети свое искусство. Обрети себя.
Ему было не по себе от ее колкостей. Он мог бы сказать ей, что у него появилась женщина, но это дало бы новое направление нападкам, а Габриель стремился этого избежать. Поэтому он дал установиться между ними молчанию, которое заполнили успокаивающие звуки «Маарив».
– Что ты делаешь в Сафеде? – наконец спросила она. – Я же понимаю, что ты приехал в такую даль не для того, чтобы выслушать лекцию твоей подруги Ционы.
Он спросил тихим, чуть ли не детским голоском, сохранились ли у Ционы картины и наброски матери?
– Конечно, Габриель. Я хранила их все эти годы, дожидаясь, когда ты придешь и потребуешь их. – Она поднесла к его лицу свечу. – Ты что-то от меня скрываешь, Габриель. Только я на всем белом свете могу сказать, когда ты что-то утаиваешь. Так всегда было, особенно когда ты был мальчиком.
Габриель налил себе еще один бокал вина и рассказал Ционе про Вену.
Она открыла дверь в кладовую и дернула за шнурок, зажигая верхний свет. Кладовка была от пола до потолка забита полотнами и набросками на бумаге. Габриель начал их листать. Он уже забыл, сколь одаренной была его мать. Он увидел влияние Бекмана и Пикассо и, конечно, ее отца – Виктора Франкеля. Тут были даже варианты сюжетов, которые в свое время разрабатывал Габриель в собственном творчестве. Его мать развила их или – в некоторых случаях – начисто уничтожила.
Она была поразительно талантлива.
Циона оттолкнула его и с трудом пробралась сквозь множество работ. Она пришла со стопкой полотен и двумя большими конвертами, набитыми набросками. Габриель присел на каменный пол и начал просматривать работы матери, а Циона смотрела через его плечо.
Это были наброски лагерной жизни. Двухъярусные койки, набитые детьми. Женщины-рабыни, трудящиеся на заводах. Трупы, сложенные в поленницы в ожидании, когда их бросят в огонь. Вцепившаяся друг в друга семья в газовой камере.
На последнем полотне – эсэсовец, весь с головы до пят в черном. Эту картину Габриель видел в тот день в студии матери. Если другие работы были темными и абстрактными, здесь мать постаралась изобразить фигуру реалистично и разоблачительно. Габриель был поражен тем, насколько безупречно она вычертила и обработала кистью фигуру, а затем перевел взгляд на лицо субъекта. Это был Эрих Радек.
Циона приготовила постель Габриелю в гостиной и рассказала ему историю о разорвавшемся сосуде.
– До того, как Бог создал Вселенную, существовал лишь Бог. Когда Бог решил создать мир, он отошел в сторону, чтобы создать пространство для мира. В этом пространстве и была создана Вселенная. Но в этом пространстве уже не было Бога. Для освещения Господнего творения Бог создал Небесные искры. Создав свет и разместив его в своем творении, Бог подготовил для света специальные сосуды. Но произошел несчастный случай. Случай в космосе. Сосуды лопнули. И Вселенная наполнилась искрами созданного Богом Небесного света и осколками разорвавшихся сосудов.
– Прелестная история, – сказал Габриель, помогая Ционе подоткнуть простыню под подушки дивана. – Но какое она может иметь отношение к моей матери?
– Эта история о том, что пока искры Господнего света не будут собраны вместе, творение Господне не будет закончено. И это наша – евреев – святая обязанность. Мы именуем ее Tikkun Olam – Исправление мира.
– Я могу восстановить многое, Циона, но боюсь, мир – это слишком большое полотно и в нем слишком многое повреждено.
– Так начни с малого.
– Каким образом?
– Собери искры, рассыпанные твоей матерью, Габриель. И накажи того, кто взорвал сосуд.
На другое утро Габриель выскользнул из квартиры Ционы, не будя ее, и тихо спустился по мощенным булыжником ступеням при сером, не рождающем теней свете зари, с картиной матери под мышкой. Правоверный еврей, направлявшийся на утреннюю молитву, счел его сумасшедшим и злобно погрозил кулаком. А Габриель положил картину в багажник машины и направился из Сафеда. Кроваво-красное солнце