наскочили на разъезд белоказаков. Притворились своими, приехали в белую станицу. Один казак заметил, что у буденновского коня хвост подрезан, а белые казаки хвостов своим лошадям не резали. Он спрашивает Семена Михайловича: «Как так? Почему у вас красные кони?» А тот нашелся и говорит: «Наших коней из буденновской тачанки посекли, так мы красных коней захватили, на них и ушли»…
— А дальше что было? — спросила Маша совсем по-детски.
— А дальше… Не помню. Смотри-ка, уже забыл свои детские книжки. Что же там случилось?
— Я думаю, что все хорошо закончилось. Ведь правда? В жизни все всегда хорошо заканчивается. Ты согласен со мной?
— Согласен, Маша, согласен, — ответил Горелов, но нетвердо, что-то его, похоже, мучило. — Только вот что я хочу тебе сказать. Пусть это останется между нами. Послушай меня внимательно. Тебе надо развестись с мужем и уезжать отсюда в свою станицу, в Москву, в Сталинград, куда хочешь. Только отсюда тебе надо уезжать…
— Женя, что ты такое говоришь? Может, ты тоже заболел, как Ксюша? У тебя жар?
— Я совершенно здоров. Я уже сказал тебе слишком много, гораздо больше, чем можно. Тебе надо держаться подальше от чеченцев.
— Ничего не понимаю. Это твое личное мнение? Ты так не любишь чеченцев? Но ведь мы — единая многонациональная семья, мы — братья навек, мы — могучий советский народ. Мой муж сражается на фронте против фашистских гадов. Да разве он один? У Давгоевых сын пропал без вести под Брестом. А Салман Бейбулатов, герой, орденоносец? Ты говоришь ужасные глупости… Не просто глупости — ты говоришь… Ты говоришь… А ведь ты показался мне отличным парнем, Женя. А ты… Постой, а ты точно геолог? Или…
Саадаева даже отодвинулась от стола, но вспомнила, что из райкома звонили, документы она смотрела.
— Ты подумала, что я диверсант? Вот глупая! Маша, я говорю тебе эти вещи, нарушая приказ. Я иду на серьезное преступление. Потому… Просто потому, что… Неважно. Нет, важно. Я полюбил тебя… Так бывает. Ты выскочила на коне и чуть нас не растоптала. На самом деле ты растоптала мое сердце. Тьфу! Получается пошло, я знаю. Но так получается — пошло и сбивчиво. Можно подумать, я часто объясняюсь девушкам в любви… Я люблю тебя, а потому хочу спасти. Вот и все.
— И ты из ревности так говоришь, чтобы я бросила мужа?
— Да что же это такое! — рассердился Горелов. — Пусть твой муж был бы чукчей, нанайцем, казахом, я бы не волновался за тебя. Но ты живешь среди чеченцев, а я хочу, чтобы с тобой ничего плохого не случилось. Нельзя сейчас быть чеченцем, как нельзя быть немцем, финном… Такое время! И тут ничего поделать нельзя! Но лично тебе можно уехать. Вот о чем я говорю. А о том, что я тебя полюбил, ты можешь забыть!
На лежанке под одеялом вдруг послышался сдавленный всхлип. Маша и Горелов повернулись туда.
— Ксюша, тебе нехорошо? — спросил встревожено Евгений.
— Кажется, она пропотела, — сказала Саадаева, трогая лоб больной девушки. — Жар спал. Надо ей переодеться в сухое. Ну-ка выйди на минуту.
Лейтенант НКВД Евгений Горелов вышел во двор. Небо было щедро усыпано звездами. Он закурил, и еще один маленький огонек зажегся в темноте.
Что он сделал? Как он мог позволить ему рассиропиться, распустить нюни? Влюбился, как мальчишка, и поставил под угрозу всю операцию? Любовь! После войны будет любовь. После войны все будет. А сейчас он должен составить безупречно точную топографическую карту предстоящей операции. И на этой карте не должно быть никакой любви. Никакой любви…
Одна звезда вдруг упала, чиркнув по небосводу. Загадать желание? Желание у него одно — выполнить приказ. Горелов бросил окурок в темноту, в том самом направлении, куда только что упала звезда.
Квартира Джона на Кромвель-роуд была не слишком обширной для того, чтобы жить там вдвоем. Поэтому, когда они вернулись из Петербурга, Джон и Скотти решили, что подыщут что-нибудь не слишком дорогое, но приемлемое по географическому принципу.
Офис Джона находился в Белгрэвиа, а студия «Уорлд Мэкс», где Скотти работал фотографом- дизайнером, была на втором этаже Рэдио-хаус на Риджент-стрит, что как раз напротив «Хард-Рок-кафе». Поэтому апартаменты на втором этаже домика в Беркенсвич, на севере Лондона, их обоих вполне устроили.
Хозяин домика, семидесятитрехлетний вдовец Хьюго Бушо — с ударением на вторую гласную, — фамилию свою взял от француженки жены, которую притащил на остров из Нормандии с большой немецкой войны… Старина Хью так любил свою Лизу, что, когда в девяносто седьмом она умерла от рака, не дотянув до золотой свадьбы всего полтора месяца, Хьюго перестал принимать пищу, и, кабы не соседи, что вовремя просигнализировали в социальную службу спасения, старик уже к Новому году отправился бы вслед за своей Лизой…
После трех месяцев реабилитации в дурдоме Хью отпустили, но страховая компания дала ему совет — пустить в дом постояльцев… С первыми квартирантами старине Хьюго не слишком повезло. На мансарде они принялись выращивать коноплю. И умный участковый инспектор не то чтобы унюхал, он дедуктивно вычислил любителей каннабиса по не меркнущему ночью яркому свету ламп, которые стимулировали быстрый рост полезного растения…
Ребят увезли. А Хью даже и не успел к ним привыкнуть.
Вторым квартирантом Хьюго Бушо был египетский журналист, который приехал в Англию писать книгу о Суэцком канале… А может, он выдавал себя за журналиста. Но документы у него были в порядке, и Хью даже начал было привыкать к арабу, что днями выезжал в Лондон, а ночами все долбил свой ноутбук… Но однажды араб уехал десятичасовым автобусом, а назад не вернулся. На этот раз участковым инспектором не ограничилось. Понаехали какие-то важные чины, составляли опись вещей… Протоколы, допросы, всякая рутинная полицейская мура…
Джон и Скотти стали третьими жильцами домика в Беркенсвич. То, что Джон и Скотти были «голубыми», старину Хьюго нисколько не волновало. Лишь бы постояльцы не исчезли потом, как журналист-египтянин, и лишь бы не растили на мансарде марихуану… Чтобы участковый инспектор не лез с протоколами и не тащил бы в дом соседей — понятыми… Хью был в ладах с законом, но все равно органически не переваривал полицейских. К геям он и то спокойнее относился. А что! Вполне приятные ребята. Один программистом работает, а другой — фотографом… И деньги сразу за шесть месяцев вперед дали, не торгуясь.
Джон и Скотти наняли весь второй этаж и мансарду. Две комнаты на втором и одну на третьем. Это было более чем достаточно для двоих взрослых мужчин. Кухня была на первом, но старик Хью ею не пользовался, предпочитая на спиртовке варить инстант-супы из пакетиков…
Скотти острил, что у безумного старика и вода — тоже «инстант», и тоже в пакетиках в виде сухого порошка.
Тем не менее, они ладили. И старик Хью даже удостаивался совместных просмотров футбольных матчей…
На второй этаж старик не поднимался из-за подагры. Правда, случалось, Джон и орал на Хью, что тот полный мудозвон, раз болеет за свой «Ипсвич» и все поминает Бобби Хэлтона и Томми Бойла, которые последний гол свой забили за десять лет до того, как родился Джон…
И тем не менее, они ладили. А что старику еще надо? Надо, чтоб в доме кто-то был. Чтоб в доме слышались шаги людей… Особенно бессонными ночами, когда думается об ушедшей Лиз…
Джона и Скотти устраивал этот домик на Севере, практически не в Большом Лондоне, а в графстве Миддлсекс, потому как за семьсот квадратных футов они платили здесь вдвое меньше, чем прежде Скотти платил за четыреста квадратных футов на Лестер-Сквер… Утром Джон на машине подбрасывал его до метро, а назад Скотти приезжал уже сам — семичасовым вечерним автобусом.