желваки. — Ладно, ладно, поправляйся. — Он потрепал Андрона по плечу, встал, вырвав четвертушку из блокнота, лихо нацарапал телефон. — Вот, если вспомнишь что, звони. Я надеюсь на тебя, парень. Очень надеюсь. Ну, до связи.
Андрон с готовностью кивнул, дебильно улыбнулся. Гадливо глянул капитану в спину. Теперь уж точно хана, замордуют, не врачи, так менты.
Хорст (1951)
Небо, вначале золотисто-алое, постепенно стало оранжевым, потом багряно-медным и наконец иссиня-фиолетовым. Сырость вечера принесла с собой запах леса, прели, жизни, дымчатый туман, опускаясь, оседал на листьях крупными каплями. Солнце исчезало за деревьями, темнота, сгущаясь на глазах, становилась вязкой и ощутимо плотной. Закричала, устраиваясь в ветвях, обезьяна ревун, рявкнул ягуар где-то в дебрях джунглей, с треском пронеслись, продираясь сквозь заросли, озабоченно похрюкивающие пекари. Над бразильской пампой опустилась ночь, с бескрайним ярко-звёздным небом, звенящая руладами сверчков и кваканьем лягушек.
Полная луна, отражаясь от реки, освещала заросли бамбука, непролазную, в рост человека, стену кустарника, круто обрывающуюся у илистого берега. Ветви кое-где доставали до воды, корни, выдаваясь из земли, были словно щупальца чудовищ, огромные лианы напоминали змей… Казалось, здесь не ступала никогда нога человека. Однако это было не так. У излучины реки, где открывалась глубокая заводь, покачивались у причала два моторных катера. Широкая, выложенная камнями дорожка вела от пристани в глубь леса, где располагался посёлок — взлётно-посадочная полоса, вертолётные площадки, бараки для жилья, ангары, спортивный городок. Мерно работали двигатели дизель-генераторов, лаяли, одуревая от запахов, сторожевые псы, часовые на караульных вышках буравили ночь мощными прожекторами. Посёлок, словно затаившийся хищник, был начеку…
В стороне от этого оазиса цивилизации на берегу реки весело потрескивал костёр. Пахло дымом и вонью палёной шерсти — языки пламени лизали обезьяну-муравьеда, приготовляемую по-походному, на вертеле. Выпотрошенную, но не ободранную, с головой, лапами и хвостом. Внутренности её, завёрнутые в пальмовые листья, доходили в углях.
У костра сидели двое: пожилой немец Курт Циммерман и светловолосый юноша лет двадцати. Вообще- то ему было только шестнадцать, но — крепкий, широкоплечий, рослый — он выглядел куда старше своего возраста. Оба молчали. Юноша, подпирая щеку, уставился на огонь, мужественное, с правильными чертами лицо его цветом напоминало бронзу.
— Ну, вроде готово. — Курт вытащил фляжку шнапса, местного, из сахарного тростника, ловко разделал обезьяну и, разрубив голову, жестом фокусника протянул юноше: — Ешь, Хорст. И хлебни, не стесняйся, сегодня твой день.
Нет ничего вкуснее запечённого обезьяньего мозга!
— Спасибо, учитель. — Юноша послушно приложился к фляге, сразу же закашлявшись, смутился и занялся едой. — М-м, превосходно.
В голосе его слышалась грусть.
— То-то, сынок. — Курт сделал добрый глоток, повторил и взялся за обезьянью ляжку, хорошо прожаренную, вкусом напоминающую дичь. — Когда ещё тебе придётся…
В прошлом Курт Циммерман носил мундир штандартенфюрера и был правой рукой Скорцени в школе Ораниенбаум, элитном университете для головорезов всех мастей. Теперь-то уж не секрет, что располагалась эта школа в охотничьем замке Фриденталь в часе езды от Берлина. Курсанты обучались там технике убийств и диверсий, прыжкам с парашютом и подводному плаванию, проходили психологическую подготовку, основанную на аутотренинге.
Форма уже не та, но ничего — научил Хорога и как людишек кончать, и как в лесу не сдохнуть, и как самому, если наступит край, быстренько свести счёты с жизнью. Хорошо научил. Все передал, ничего не забыл. Благо, ученик способный, лучший из всех. И вот он уезжает, завтра утром. Навсегда.
— Да, учитель, — Хорст, вытерев губы, вздохнул и потянулся к обезьяньей печени, завёрнутой в обуглившиеся листья, — мартышки в вечной мерзлоте не водятся.
Он уже знал, что путь его лежит куда-то на север, что ему предстоит дальнейшая учёба, а затем — служба на секретном фронте во имя великого рейха. Однако ехать не хотелось, отчаянно. Хорст за шесть лет привык к бразильской пампе, к суровой лагерной жизни, к товарищам и учителям, заменившим ему и близких, и семью. Здесь его научили бить птицу влёт, от бедра, из парабеллума, ходить с охотничьим ножом на ягуара, добывать из одних лиан воду, из других — лекарство, из третьих — смертоносный яд кураре. Девушки-индианки, привозимые на вертолётах, сделали из него мужчину, жизнь, полная опасностей, закалила характер, а умудрённые учителя, восторженные убийцы, привили вкус ко всему оккультному, овеянному романтикой средневекового изуверства. Вечерами в отсветах костров ветераны рассказывали об обществе Туле, название которого происходит от легендарной северной земли, открытой Пифеем около трехсотого года до нашей эры и считавшейся, подобно Атлантиде, магическим центром исчезнувшей цивилизации. Говорили о таинственном институте Анненэрбе — «Немецком обществе по изучению древнегерманской истории и наследия предков», о замке Вевельсбург и его ритуалах, показывали серебряные кольца «Тотенкопфринг» и священные кинжалы, а кое-кто и почётные мечи. А внимавшие им юноши в мечтах своих безжалостно погоняли время — ах скорее бы, скорее бы восемнадцать, когда разрешат наконец надеть свой первый чёрный мундир! И вот — надо уезжать…
— Ты, смотри, не дрейфь, сынок, покажи себя там. — Курт сделал мощный глоток, потряс пустую фляжку. — Пусть все знают, что тебя учил Курт Циммерман… Бог даст, ещё и в Шангриллу попадёшь…
Похоже, шнапс местной выгонки не такой уж и скверный, бьёт по мозгам не хуже мюнхенского.
— Куда, куда, учитель? — Хорст перестал жевать. — Вы сказали, в Шангриллу? Но ведь это же миф, сказка?
— Конечно сказка, сынок, конечно, я пошутил, — мигом протрезвев, Циммерман фальшиво улыбнулся, глянул на часы. — Ну все, довольно болтовни! Эй, курсант Лёвенхерц! Встать, марш в казарму и через сорок пять секунд отбой! И не проспи, сынок, самолёт ровно в девять.
Он глянул вслед сорвавшемуся с места Хорсту, тяжело вздохнул и покачал убито головой — и хорошо бы ты, сынок, забыл мою брехню про Шангриллу, чего только не наплетёшь с пьяных-то глаз…
Андрон (1976)
Две недели промаялся Андрон в больничке, однако закосить удалось лишь весенний призыв. В ноябре цепкие лапы военкомата взялись за него мёртвой хваткой.
Андрон решил — надо сдаваться. Сам, порезав голову, обрился наголо, одел чего похуже, взял харчи и, категорически запретив провожать себя, поехал зайцем служить отечеству.
Около военкомата жизнь кипела ключом. Шумно волновалось людское море, хмельное, разношёрстное, похожее на стадо. Кто-то песни орал и гитару терзал, кто-то лихо выламывался в плясе, только за бесшабашностью и куражом угадывался мрак тоскливой безысходности. Молодцевато стучали каблуки, с сорокоградусной удалью звенели стаканы, женщины, всхлипывая, пускали слезу, что-то говорили дрожащими губами. А над толпой, над людскими головами, метался командирский, усиленный мегафоном голос:
— Первая команда! Кругом! По автобусам!
Никакой интонации, никакого выражения — сталь, сталь, сталь.
«Ну базар-вокзал. Словно баранов на убой», — Андрон прерывисто вздохнул, сплюнул и вдруг увидел мать — Варвара Ардальоновна, стоя у стены, тихо плакала и, не отрываясь, вглядывалась в толпу.
«Эх, мама, мама», — Андрон смешался с толпой, нашёл свою команду, забился в автобус, в горле у него залип горький отвратительный ком.
Потом тронулись. Автобусы колонной потянулись по Стачек, у станции метро повернули к Обводному и набережной, мимо объединения «Красный треугольник» — оно же «гондонная фабрика» — направились к Балтийскому вокзалу. Однако проехали и его, и Варшавский, остановились у храма Воскресения Христа, перепрофилированный ещё давно в Дворец культуры имени Карла Маркса. Здесь призывников построили во дворе, тщательно пересчитали и приказали выложить из вещмешков все хрупкое и бьющееся. Кто достал флакон одеколона, кто термос с чаем, кто банку из-под майонеза с домашним винегретом. Следующий приказ был таков — поднять скарб над головой и бросить наземь. Сразу хрустнуло, звякнуло, кое у кого на глазах выступили слезы. В воздухе густо запахло водкой.