– Ничьи.
– Ну до чего глупы эти дети! Снова вы за своё. Эти-то глупости вы и перемалываете без конца по углам? Я поднимусь наверх, и сейчас ты услышишь, как я топаю!
На самом верху лестницы, стоило мне открыть дверь, загудели, как огонь в камине, гроздья мух, прилипших к балкам; сквозняк задул лампу. Но она была мне ни к чему – через широкие слуховые окна чердака молочными полосками проникал лунный свет. За окнами, куда хватал глаз, простиралась полночная равнина, усеянная холмиками серебра, изрезанная сиреневато-пепельными возвышенностями, омываемая в низинах влажным потоком светящегося тумана, отражающего лунный свет… Маленький домовый сыч на дереве сымитировал кота, и тот ему ответил… Чердак был пуст. Я долго ждала, вкушая короткую ночную прохладу, вдыхая запах обмолоченного хлеба, затем сошла вниз. Бельгазу не выдержала и уснула.
– Дорогие мои, вы должны мне помочь кое в чём разобраться. Мы, конечно, здорово повеселимся, даже Бертран, которого трудно удивить. Представьте себе, что над спальней Бельгазу кто-то ходит каждую…
Их как прорвало всех разом.
– Я знаю, знаю! – кричит Рено. – Это Командор в доспехах, он ходил здесь ещё во времена дедушки, папа мне всё рассказал, и…
– Ерунда! – роняет Бертран равнодушно. – Всё дело в том, что феномены индивидуальной и коллективной галлюцинации случаются в доме с тех пор, как Пресвятая Дева Мария с голубым поясом в повозке, запряжённой четырьмя белыми лошадьми, возникла перед Гитрасом и сказала ему…
– Ничего она ему не говорила! – пищит Бельгазу. – Она ему послала письмо!
– По почте, что ли? – хохочет Рено. – Сказочки для детей!
– А твой Командор – это не сказочки? – парирует Бертран.
– Извини! – возражает пунцовый Рено. – Командор – это фамильная традиция. А твоя Пресвятая Дева – это деревенские россказни, каких навалом повсюду…
– Дети, вы кончили? Могу я вставить слово? Я знаю лишь одно – на чердаке появились непонятные шаги. Следующую ночь я буду дежурить. Зверь или человек – мы узнаем, кто там ходит. Пусть те, кто хочет идти со мной… Хорошо. Проголосовали. Единогласно!
– Любопытно, насколько фантастическое способно экзальтировать ум юноши, воспитанного не где-нибудь, а в английских колледжах… – с задумчивой и сокрушительной иронией замечает Бертран.
– Бедный ты, бедный, – на лимузинский лад добавляет моя дочь, – разве так нужно кричать? Нужно кричать: «Ужо я тебе!»
Он приближался, его неторопливые, глухие, чеканные шаги, раскачивая старые доски пола, эхом разносились по чердаку. Через какое-то время, показавшееся нам бесконечным, он вошёл в освещённое луной пространство. Почти белый и гигантский: самый огромный из когда-либо виденных мною ночных птиц, филин, ростом выше охотничьей собаки. Он шёл, картинно приподнимая свои тяжело, по-человечьи, ступавшие ноги в перьях, крылья его в сложенном виде напоминали мужские плечи, а два маленьких рожка из перьев на голове, которые он то поднимал, то опускал, подрагивали на чердачном сквозняке, как колоски. Когда он остановился и откинул голову назад, все перья на его великолепной голове поднялись вокруг тонкого клюва и двух золотых озёр, в которых купался лунный свет. Он сделал оборот на сто восемьдесят градусов, и мы увидели его спину в мелких белых и светло-жёлтых пятнышках. Он, вероятно, был старым, одиноким и очень сильным. Он вновь зашагал своим парадным шагом, а затем пустился в нечто вроде военного пляса – поворот головы вправо, влево, ряд свирепых полуоборотов, явно направленных на устрашение крыс. В какой-то миг он словно почуял добычу и тюкнул остатки кресла, будто это была сломанная ветка. Затем исступлённо подскочил и стал лупить по полу расправленным хвостом. У него была повадка хозяина, величественность колдуна…
Он наверняка догадался о нашем присутствии, поскольку огорчённо обернулся к нам. Неспешно подойдя к окну, он наполовину развернул крылья, как у ангела, издал нечто вроде очень тихого воркованья, похожего на краткое магическое заклинание, и, опёршись о воздух, ринулся в ночь, тут же окрасившись в её снежные и серебристые тона.
Так и должно быть.
ПРОШЛАЯ ВЕСНА
Со стороны аллей с розовыми кустами слышится стрекот секатора. Другой секатор вторит ему из сада. Скоро всю землю в розарии покроет ковёр из нежных побегов – красных, как заря, на верхушке, а у основания зелёных и сочных. А в саду на принесенных в жертву негнущихся ветках абрикосового дерева ещё с час, прежде чем увянуть, будут пылать цветы, нектаром которых всласть полакомятся пчёлы…
Весь холм курится вишнёвым цветом, каждое деревце в мелких барашках и какое-то нематериальное – впечатление то же, что и от пухленькой ню. В половине шестого утра под горизонтальными лучами солнца молодая пшеница в росе кажется насыщенно голубого цвета, земля, содержащая железо, – красной, а белые вишнёвые деревца – медно-розовыми. Это всего лишь миг, обманчивое волшебство света, проходящее вместе с наступлением дня. Всё растёт с божественной быстротой. Любое, даже самое крошечное растение с неслыханной силой тянется вверх. Рост кроваво-красного пиона столь стремителен, что его стебли с едва развернувшимися листочками, пройдя плодородный слой, подняли наверх и удерживают на весу комочек земли – ну чем не проткнутая крыша?
Крестьяне качают головой: «В апреле жди сюрпризов». И склоняют лбы мудрецов перед безрассудством и из года в год повторяющейся неосмотрительностью растений и цветов. Сами они стареют, нерасторжимо связанные с несносным подопечным, отвергающим их опыт. Возделанная долина, с которой ещё не сошли вешние воды, зарешеченная параллельными каналами, уже зеленеет бороздами. Ничто не в силах остановить рост спаржи, начавшей, подобно кроту, своё восхождение к свету, или приглушить горение фиолетового ириса. Исступлённый исход из недр, из нор, из скворешен захватывает и птицу, и ящерицу, и насекомое. Зеленушки и щеглы, воробьи и зяблики по утрам ведут себя точь-в-точь как обитатели птичьего двора, которых ублажили зерном, вымоченным в водке. Прямо на наших глазах, почти у нас в руках и всё на том же нагретом солнцем камне составляются и распадаются птичьи компании, затеваются игры серых ящериц, проходят их показные пляски, шутовские битвы, оглашаемые преувеличенно громким писком; и когда дети, поддавшись всеобщему опьянению, бросаются непонятно куда и зачем бежать, над их головами венцом кружится хоровод какой-нибудь эфемерной птичьей стайки…
Всё в порыве, и лишь я неподвижна. Не доставляет ли мне теперь большее удовольствие сравнивать эту весну с предыдущими, чем просто принять её такой, как есть? Блаженная прострация, однако излишне осознающая свою весомость. Неподдельный и невольный восторг, но чем он вызван? «Ах, эти жёлтые маргаритки! Ах, мыльнянки! Ах, показавшиеся рожки аронника!» Но ведь маргаритка, этот дикий первоцвет, в сущности весьма невзрачна на вид, и что стоит по сравнению с пылающими цветами персикового дерева какая-то влажная мыльнянка неопределённо-лилового цвета? Но чего-то ведь она и стоит благодаря ручью, что поил её, когда мне было десять-пятнадцать лет. Л худосочный первоцвет – весь сплошной стебель, с начатками цветка – всё ещё удерживается хрупкими корешками за луг, на котором я сотнями собирала первоцветы, чтобы «нанизать» их на нитку и соорудить из них круглые пульки – свежие метательные снаряды, что мокрым поцелуем шмякаются о щёку…
Я избегаю собирать и спрессовывать в зелёные пульки сегодняшние маргаритки. Знаю, чем рискую. Я даже не могу завещать тебя, жалкое деревенское развлечение, наполовину утратившее своё очарование, иному своему «я»… «Смотри, Бельгазу, сначала так… затем вот так, нанизываешь на нитку и выстреливаешь…» «Да, хорошо, – отвечает она, – да только эта пулька не отскакивает, мне больше нравится резиновый мячик…»
По всем садам слышна стрекотня секаторов. Заприте меня в тёмной спальне – этот звук всё равно донесёт до меня туда свет апрельского солнца, опасного для кожи и предательского, как вино без букета. С ним же настигнет меня и запах пчелы с остриженного абрикосового дерева, и особое томление, беспокойство, характерные для одной из тех предотроческих болезней, что подспудно развиваются, какое-то время мучат, затем отпускают, однажды утром сходят на нет и возобновляются однажды вечером… Мне было лет десять-одиннадцать, но в компании моей кормилицы, ставшей со временем нашей кухаркой, я ещё предавалась удовольствиям сосунков: слизывала в кухне уксус с листьев салата в тарелке Мели, преданной служанки, белокурой и светлокожей рабыни. При этом в столовой я вела себя уже как взрослая девочка. Однажды апрельским утром я позвала Мели:
– Пошли собирать сучья абрикосовых деревьев, которые подстригает Мильен…
С нами пошла и молодая горничная с красивым именем Мари-ля-Роз, хотя я её и не звала. Подёнщик Мильен, красивый, скрытный парень, неторопливый молчальник, заканчивал стрижку абрикосовых деревьев на шпалерах…
– Мели, подставь передник, я буду складывать туда обрезки…
Стоя на коленях, я набирала охапки веточек в цвету. Как бы шутя, Мели с криком «ух!» набросила мне на голову свой передник, обернула им мою голову и стала нежно раскачивать меня из стороны в сторону. Я счастливо смеялась и строила из себя маленькую дурочку. А когда стало не хватать воздуха, сбросила с себя передник, да так быстро, что целующиеся Мильен и Мари-ля-Роз не успели отскочить друг от друга, а Мели не смогла скрыть от меня своё лицо сообщницы…
Стрекот секаторов, отрывистый диалог птиц, щёлканье клювов… Они говорят мне о поре цветения, о раннем солнышке, об ожоге на лбу, о прохладной тени, о гадливости, не знающей, что она такое, об обманутой детской доверчивости, о подозрении, о горькой мечтательности…
ШВЕЯ
Вашей дочке девять лет, и она не умеет шить? – удивляется подруга. – Нужно научиться. В её возрасте в плохую погоду лучше шить, чем читать романы.