что музыка выбирается по наркотическому, если так можно выразиться, признаку, то есть мелодии должны быть нежными и способными слиться с тишиной… Это своего рода звуковая мимикрия. Мелодия, которая могла бы взволновать слушателя или заставить его размышлять, отвергается. На мой взгляд, это порождается слишком уж прагматической манерой оценивать музыку — ведь она, по моему мнению, представляет собой высшую форму художественного выражения.
Она снова посмотрела по сторонам и закончила:
— Вот почему, лейтенант, я предпочла бы, чтобы это место оставалось тихим, как… храм.
Лейтенанту нравилось, как эта иностранка говорила на его родном языке — свободно и естественно, хотя и с заметным акцентом, полным грассирующих «р». Она сохраняла и интонацию своего родного языка, а потому у него создавалось странное впечатление, будто он слышит знакомую мелодию, но исполняемую в тоне, отличном от того, к какому он привык.
Она улыбнулась.
— Ну, я могу подтвердить, что мы едим с удовольствием, а вот вы, в сущности, неисправимые пуритане, видите в еде плотский грех. Говорить о еде — для вас это дурной тон. Ваши соотечественники едят прагматически, подсчитывая, что им необходимо такое-то количество калорий, витаминов и минеральных солей. Говоря начистоту, они нас презирают (причем в этом презрении есть немного зависти), потому что мы теряем слишком много времени за столом.
Лейтенант, уже слегка опьяневший от коктейля, развел руками:
— О! Вы преувеличиваете!
— Ну, уж если говорить о преувеличениях, то — исключая, разумеется, нацистское варварство — была ли в этом веке более «преувеличенная» и нелепая война, чем та, в которую вы ввязались и которую вы не можете выиграть… и не хотите проиграть?
— Ну, как солдат… — начал было он, но она его перебила.
— Я знаю, что вы не профессиональный солдат, а штатский в военной форме. Если вы мне скажете, что согласны с этим безумным геноцидом, я вам просто не поверю.
Он посмотрел ей в глаза.
— Вот уж не думал, что вы нас так не любите.
— Кто это вам сказал? Для меня естественно любить людей, страны, вещи… хотя у меня и есть личные причины относиться к жизни несколько сдержанно. Но в ваших согражданах есть то, что меня иногда раздражает. Это своего рода простодушие, рискованная игра в юношескую наивность, смешанная… с фарисейством.
Он скривил губы в недоверчивой усмешке и отпил еще глоток мартини. Она продолжала:
— На мой взгляд, вы, возможно, сами того не замечая, превратились в современных инквизиторов, которые хотят силой навязать «еретикам» свое спасение и свой рай.
— Вы имеете в виду эту войну?
— Да, а также и тот род мира, который ваша страна несет так называемым слаборазвитым странам, — полицейский, колониальный, скажем, римский мир… А что касается этой войны, то вы, по-моему, ведете себя как неуклюжий добрый самаритянин, который ранит и даже убивает человека, думая его спасти…
Он слушал ее и улыбался. Легкое опьянение делало его неуязвимым для таких нападок.
— Подумайте хорошенько… — настойчиво сказала она, гася сигарету о дно пепельницы с изображением алой летучей мыши (еще одного национального символа счастья). — Согласно политическому вероисповеданию вашего правительства, лейтенант, этой азиатской стране грозила и грозит смертельная опасность оказаться в когтях красного дьявола. И вот вы явились сюда в роли современных добрых самаритян, вооруженные самыми страшными орудиями уничтожения… и мне кажется, что для вас важнее не столько оросить маслом и вином раны подвергшегося нападению, как в евангельской притче, сколько уничтожить нападающего, хотя бы ценой жизни его жертвы.
Лейтенант слегка пожал плечами, достал из бокала маслину, положил в рот и стал жевать.
— Я не хочу обсуждать, имеем ли мы право находиться здесь и оставаться здесь дольше, — сказал он, — но, раз уж мы тут, мы не можем допустить, чтобы нас убивали, чтобы нас победили… Мы воюем с невидимым врагом — он всюду вокруг нас, и в то же время… его нигде нет. Он нападает ночью и исчезает днем. Вы знаете, какую хитрость применяют в последнее время партизаны для маскировки? Это невероятно… Они укладывают оружие и боеприпасы в пластмассовые мешки и в буквальном смысле слова зарываются в тину болот и речек, в грязь на рисовых полях и проводят в таком положении несколько часов, а иногда и целый день, дыша через соломинку или тростинку… В этом районе — вы, наверное, знаете — есть много пещер, в которых туземцы укрывались лет двенадцать назад во время войны за освобождение. Они прячутся там и сейчас, словно кроты, мыши… Однажды я побывал в таком подземном убежище — у входа они иногда держат ядовитых змей… Мы там нашли оружие, боеприпасы, радиопередатчик, карты района и почти тонну риса… А кроме того, бамбуковые копья с отравленными наконечниками… Это жестокий и беспощадный враг, и никогда нельзя предвидеть, откуда он появится.
Она кивнула.
— Да, я об этом много слышала. Однако вернемся к вашей миссии спасителей, к вашей миссии представителей хваленой западной цивилизации…
— Я этого никогда не говорил.
— Однако печать и официальное общественное мнение в вашей стране как будто придерживаются именно этой версии. Вы ведете тотальную войну, тактика выжженной земли — чтобы обнаружить скрывающегося противника. Это химическое оружие заодно уничтожает фруктовые сады, посевы, скот, домашних животных и в буквальном смысле поражает землю. А самое страшное — напалмовые бомбы, которые стирают с лица земли целые деревни, испепеляя безоружных людей, ни в чем не повинных, не понимающих толком, что происходит… Конечно, я рассуждаю, как рассуждают штатские и незадачливые пацифисты. Глазам и уму военного открывается иная картина, и дело сводится к стратегии, тактике, баллистике, логике, геополитике… откуда мне знать, к чему еще! Но я не могу не думать при этом о человеческих жизнях.
Он смотрел на учительницу и слушал, ошеломленный горячностью ее тона. Она слегка наклонилась вперед, ноздри ее раздувались… Она обвиняла. И лейтенант чувствовал всю серьезность, силу и истинность ее слов.
— Вы говорите так, — возразил он, — будто мы — убийцы. Значит, по-вашему, коммунисты уважают человеческую жизнь?
— Может быть, и нет. Но я ненавижу любое насилие, во имя чего бы оно ни совершалось.
После короткой паузы она продолжала:
— Послушайте, друг мой! Неужели вы думали, что человек вроде меня, не принадлежащий к «избранной нации», может смотреть на всю эту бойню, на эти безумные разрушения глазами геополитика, ссылаясь на пресловутую «историческую точку зрения»? Мы думаем о собственной шкуре, о наших нервах, о нутре, о собственных страхах. Мы не можем забыть о наших жизнях и о жизнях тех, кто нас окружает, будь то свои или чужие. Я видела жертвы вашего химического оружия — они корчатся в мучительной агонии, их выворачивает наизнанку. Некоторые слепнут… Простите меня, я понимаю, здесь неподходящее место, чтобы говорить о таких вещах. И вот я задаю себе вопрос: не действовали бы вы иначе, если бы вели обыкновенную войну против таких же белых, как и вы сами? Вы рассчитываете на то, что вас не будут судить строго за применение химического оружия, потому что вы истребляете «азиатов», «недочеловеков»? Конечно, штабной стратег способен рассматривать этих туземцев просто как подопытных животных… — Она умолкла, закурила новую сигарету и продолжала: — Не далее как на прошлой неделе я помогала ухаживать за семилетним мальчиком, у которого все тело было сплошной раной. Его напалмировали! Вот вам неологизм, от которого меня бросает в дрожь… Напалмировать! — Она горько улыбнулась. — Какой-нибудь историк или филолог, сидя в уютном кабинете с кондиционированным воздухом, скажет, что войны имеют и свою положительную сторону: они ускоряют прогресс и обогащают язык новыми словами.
Она замолчала и допила свой бокал. Лейтенанту вновь стало жарко. По спине у него потекла струйка пота. Внезапно его охватила тоска. Он вспомнил о Ку. Через час с небольшим он в последний раз будет держать ее в объятиях. И опять перед глазами у него возникла девушка, покончившая с собой.
— В общем, лейтенант, — сказала учительница с иронической улыбкой, — возможно, зная, что у буддистов и конфуцианцев нет ада, вы решили доставить им на дом образчик собственного христианского