придется!
И он вдруг почти без паузы выдал:
– Слушай, а давай в Лавру заедем, а? Здесь же близко… – и торопливо добавил: – На деле это не отразится, клянусь! Наоборот, считай это… как сейчас говорят… бонусом!
- За нелюбовь к олигархам? – криво усмехнулся я, садясь в седло и сталкивая «Сузу» с подножки.
- Нет, за другое совсем… - ангел смотрел на меня серьезно и с непривычной теплотой – ты ведь по уму должен был «уложить» байк, думаешь, не понимаю? А ты не стал…
Не знаю, откуда Ю узнал, что Лавра – особенное для меня место. Хотя, скорее всего, такие вещи ангелам-хранителям полагается знать по определению…
Я часто гулял по этой земле, излучающей вековую святость, как поврежденный энергоблок – радиацию. Несколько раз – с женой, чаще – один, выпадая из времени и набираясь среди куполов, зелени и старых стен силы и спокойствия.
Приезжал я всегда ночью – толпы туристов и продавцов-матрешечников, если постараются, могут придушить любое чудо, даже такое великое. Охранявшие вход милиционеры, как правило, узнавали меня. А если не узнавали, я просто показывал им одну из околоправительственных бумажек (их у меня, слава Богу, полно!), и меня пропускали – не из трепета перед властью, а просто понимая, что я безобидный чудак-полуночник, который не собирается взламывать музей миниатюр или Успенский Собор…
На этот раз все оказалось еще проще – могучая литая дверь была открыта, милиции не наблюдалось вовсе – и я про себя уважительно отметил, что ангел свое дело знает.
И тут же забыл о нем, как всегда забывал в Лавре обо всем, кроме главного. А главным были Любовь, Терпимость, Добро и Вера, те самые вещи, которые легко превращают в скучные штампы телепередачи и неискренние попы, но которые за долю секунды обретают свой простой и великий смысл здесь, у подножия осеняющей Киев и весь православный мир колокольни… Как там говорится в рекламе Beeline? «Простые вещи снова в моде»? Здесь, на святой земле, они в моде всегда.
Было светло от огромной луны. Мы брели по трехсотлетним булыжникам между Успенским и Трапезной совершенно молча, думая каждый о своем. О чем думал Ю, не знаю, я же, заряжаясь светлой силой, одновременно испытал даже не приступ, а какой-то спазм радостной доброты. В эту минуту было совершенно ясно, что плохих людей на свете попросту нет, все мы иногда путаемся, бываем слабыми и хитрыми, мелочными и мстительными, несправедливыми и жадными, но это неважно, это все – мимолетное, наносное и недолгое, как капли кислотного киевского дождя на ветровом стекле - до первого взмаха щеток, а слеплены мы все из Господа, а значит – из добра и прощения, которое мощно проступает сквозь все наши мелкие подлянки…
Именно здесь, в Лавре, прикоснувшись ладонью к серой от времени стене колокольни, я однажды почувствовал нестерпимый, жгучий стыд перед всеми, над кем безнаказанно издевался в своей последней предвыборной брошюре. Может быть, в каком-то суетно-мелочном смысле я и был прав, но что такое этот «смысл» по сравнению с унижением и болью, причиненной людям?! Простите меня еще раз, живые мои персонажи! Капиталисты, политиканы и казнокрады, все равно все вы, как и я – лишь недолгие трогательные крупинки Божьего Замысла, благодарно бродящие в поисках счастья по этому миру под звездным небом! Простите и Вы, герои этой, еще не написанной даже, книги! Я не хочу сделать вам больно, но все мы – и вы, и я – живем не здесь, на пятачке святой земли, а в жестком стремительном мире, который сейчас притаился там, за черными железными воротами. Тот мир играет в совсем другой, зверский футбол, и правят в нем не законы Добра, а деньги и сила, бабло и западло, и каждая большая удача в нем пахнет бедой и кровью… Потому и шагаю я по нему не праведным человеком, а бритоголовым циничным полуромантиком, ловящим, как и остальные, свою призрачную удачу и находящим для этого тысячу оправданий. «Этот мир придуман не нами», верно, он придуман Богом, мы лишь превратили его из уютного бархатного чуда в развороченный полигон, по которому, давя слабых и медленных, мечутся танки наших жестоких фальшивых побед…
Я вдруг заметил, что Ю не думает о своем, а, стоя рядом, внимательно и чуть встревожено смотрит на меня. Читает мысли, что ли? Да на здоровье!.. Стать лучше, чем ты есть – подвиг в современном мире, а вот попытаться казаться лучше – дело пустое и неблагодарное, monkey business, никого не обманешь, может, на этом распаханном гусеницами футбольном поле и были когда-то наивные простачки, но я их уже не застал…
Мне показалось, что ангел хочет сказать мне что-то важное. Нет, не показалось, так оно и было, я уверен, но сделать этого он не успел – мы оба повернули головы, услышав во мраке, около стены монастырского сада, чьи-то шаги – тихие и словно крадущиеся…
Я уже говорил – дети мудрее нас. И то, что они боятся темноты – еще одно тому подтверждение. Дело, конечно, не в детских страхах перед Бабайкой и не во взрослых страхах перед преступниками. Просто темнота – родственница «русской рулетки», никогда не знаешь, что принесет раздавшийся в ее глубине щелчок…
Почему напрягся ангел, я не знаю, может, он и не напрягался вовсе, а просто отреагировал на звук за спиной. У меня же для опасений причины имелись. Поскольку было уже ясно – Ю, архангельская морда, играет со мной, как кошка с мышкой. А значит, ничего случайного в эту ночь произойти попросту не может, каждая мелочь - даже самая ничтожная – будет фрагментиком его хитрого puzzl’а. Так я думал и... ошибся.
Потому что из каштанового сумрака под свет фонаря вышла очень маленькая и очень аккуратная старушка. Аккуратно стянутые седые волосы, строгое темное платье, прямая спина… Очень логично было предположить, что она – сторожиха или ночная смотрительница одного из здешних музеев, встревоженная нашими ночными блужданиями. И в то же время откуда-то было совершенно ясно, что это не так.
- Извините меня, ради Бога, молодые люди, – произнесла она негромко, но очень четко. – Мой вопрос может показаться странным, но вы не могли бы мне подсказать, где именно я нахожусь?
В полвторого ночи у стены монастырского сада это звучало не просто странно, а дивно, и я, став прежним собой, чуть не ответил:
- В Баден-Бадене, мадам. Между зданием магистрата и Кирхен-штрассе…
Но что-то в последний миг удержало меня. И кажется, я даже знаю, что – в этой маленькой бабушке чувствовались стержень и стиль, и еще какая-то особая, знакомая нам благодаря историческим фильмам интеллигентная строгость, по объективным причинам не дожившая в наших широтах до Второй мировой.
- Вы в Киево- Печерской Лавре, уважаемая, – мягко проговорил Ю.
- Надо же… - чуть удивленно проговорила старушка, – как нелепо получилось! – (она явно чувствовала себя неловко, но – поразительно! - в этой неловкости не было ничего от старческой немощи). – Вы не поверите, господа, но я потерялась!
Произнося это, она хохотнула – молодо и чуть смущенно, и от этого, как ни странно, стала пронзительно похожа на гимназистку, немного возбужденную небольшим приключением.
- Впрочем, удивляться особо нечему, – с прежней строгостью добавила она, – в последнее время уличное освещение никуда не годится…
- Не беспокойтесь, мы вас проводим, – я даже сам удивился, услышав собственный голос.
- Р-р-разумеется! – раскатисто отозвался Ю и по-белогвардейски тряхнул челкой.
«Ты еще каблуками щелкни! – подумал я, – поручик Ржевский…»
Обычно яркий свет (а именно такой освещал улицу перед Троицкой церковью) беспощаден к пожилым людям, особенно женщинам. Но – странное дело! – наша бабушка от него только выиграла, став еще более собранной и изысканно строгой. Можно было бы даже сказать – чопорной, если бы каждое ее движение и слово не было таким пронзительно-естественным. Конечно, ей было, наверное, лет сто (а впрочем, не уверен, для меня все, что старше 75-ти, невесело ассоциируется с кислородной подушкой и автоназией), но время не покалечило ее тело рыхлой дряблостью, а наоборот, словно высушило его, превратив молодую стройность в чуть угловатую аристократическую худобу. Если сто лет назад таких, как она, было много, подумал я, то это было очень красивое время…
Вокруг было так пустынно и тихо, что застывший у тротуара «Суза» казался живым существом.
- Вы пока постойте тут, а я метнусь на площадь Славы, – сказал я, садясь в седло. – Там всегда полно такси.
- Помилуйте, это что же… ваш? – к моему удивлению, старушка восхищенно смотрела на байк, и светящиеся восторгом глаза снова делали ее похожей на киношную гимназистку. – Какое чудо…
- Да, наш!.. – нагло выдал стоящий у нее за спиной ангел.
- Восхитительная машина!.. Знаете, молодые люди, даже в самой щедрой человеческой судьбе есть вещи, которые проходят мимо. Я, например, всегда мечтала промчаться по улице на мотоциклете! Но – увы…
- Так в чем же дело? – бодро отозвался Ю. – Прошу! Как говорится, мечты сбываются!
Я посмотрел на него, как на идиота. Чего я еще не делал в этой жизни, так это не размазывал старушек по асфальту!
Но, к моему ужасу, он уже крепко держал нашу ночную знакомицу под локоть, помогая ей, полуживой от неожиданного счастья, взобраться на «Сузу»…
Я не стану подробно описывать нашу поездку втроем на мотоцикле (сама не своя от восторга старушка боком, как амазонка, сидела на бензобаке, вцепившись худыми пальцами в вилку руля, а Ю подпирал наши шальные жизни сзади, раскинув невидимые крылья).
Это – готовый сюжет для короткометражки в духе черного юмора.
Не стану я много рассказывать и о самой Ирине Дмитриевне (теперь-то я знаю, так ее зовут). Не потому, что не хочу, а потому, что она стоит не главы, а отдельной книги. Или фильма. Скорее всего, и того, и другого. С той ночи я уже несколько раз был в гостях у этой 96-летней женщины с глазами и душой восторженной гимназистки, и надеюсь приходить к ней еще и еще (дай ей Бог здоровья, немолодой и невечной!), чтобы, раскрыв рот, слушать, учиться мужеству и пониманию. Она – сокровище, умница и талант, человек иного времени и века, а еще – живая и чистая, лишенная ханжества и вранья память о прошлом.
Но в ту ночь (мы, естественно, проводили Ирину Дмитриевну до квартиры и, подчиняясь ее деликатно-властному приглашению, даже на несколько минут вошли внутрь) было не до долгих разговоров. Ю, к моему облегчению, перестал гусарить – выходило это у него как-то опереточно – и просто вежливо о чем-то разговаривал со старушкой.
А я, волчара, привыкший жадно впиваться во все новое, незнакомое и необычное, потрясенно рассматривал фотографии на стенах большой гостиной.
Ирина Дмитриевна – юная девушка - рядом с двумя юнкерами (впоследствии оказалось, что это форма обычного реального училища), Ирина Дмитриевна – стройная молодая женщина с грустными глазами - и Борис Пастернак с женой, Ирина Дмитриевна и… кто же это, Господи, какое лицо знакомое… конечно же, это Лесь Курбас!..
Наверное, выглядел я определенным образом, потому что хозяйка чуть грустно улыбнулась и произнесла:
- Да, да, да, Юрий… Вы, конечно же, и представить себе не могли, насколько я древняя… Иначе ни за что не провезли бы меня на своем замечательном мотоциклете, ведь правда?! Кто же станет катать старуху, которая помнит, как в Киев немцы входили! – и она молодо рассмеялась.
- Немцы? – отчего-то напрягся Ю.
- Не фашисты нет, от этого Бог избавил!.. Я имею в виду немецкие части. Это, знаете, было торжественно и совсем не страшно. 18-й год вообще был очень бурным…
- Восемнадцатый?! Ничего себе!.. – ляпнул я и прикусил язык.
Хам!.. Придурок!.. Чтобы как-то сгладить гадкую неловкость (или скорее всего, просто чтобы что-то сказать), я спросил:
- Тогда вы и Петлюру должны помнить?
- Ой, конечно! – оживилась Ирина Дмитриевна. – У них, у петлюровцев, была такая необычная форма! Новенькая и очень красивая, словно театральная… Прелесть! – (и вдруг по лицу ее пробежала тень, а голос сделался глуше). – А еще я помню, как в город входили большевики… Хотя, признаюсь, рада была бы забыть…
Тут что-то произошло с Ю. Он как-то сжался, побледнел и чуть выгнул шею, став неуловимо похожим на врубелевского демона - только в пиджаке и светловолосого.
- Заверяю вас, есть вещи и события, о которых не только можно, но и должно забывать, молодые люди, потому что они настолько мучительны, что убивают саму веру в бессмертие души человеческой… Я бы хотела это забыть… - (она смотрела уже не на меня, и не на Ю, и даже не в пустоту, а – я ощутил это почти физически – в прошлое, давнее для нас, и такое беспощадно-близкое для нее самой). – Очень хотела…
… Сначала был обстрел из-за Днепра. Ураганный, зверский… Отвечать было некому – Киев покинули и гарнизон гетмана, и Петлюра. Шрапнель рвалась над опустевшими улицами, царапая стены, выбивая витрины, окна и смешиваясь со снежинками – совсем еще недавно теплыми и уютными, дышащими Рождеством и доброй сказкой, а сейчас – колючими и мертвыми, тоже мечтающими стать смертоносной начинкой, похожей на дробленые бритвенные лезвия…
… А второго февраля они вступили в город… Стотысячная орда, ощетинившаяся штыками, немытая, восторженно матерящаяся, орущая блатные куплеты, пропитанная спиртом и кокаином, шальная от безнаказанной крови и легкой победы, и снег, превратившийся под их мародерскими башмаками в зловонное месиво, фонтанами разлетался по сторонам, окрашивая все вокруг в цвет блевоты.
Это лишь казалось страшным, страшное началось потом – перепоясанная патронными лентами пьяная матросня носилась по городу на бричках и грузовиках, грабя и избивая до смерти случайных прохожих, наугад, прямо на ходу, стреляя по окнам, за которыми еще угадывались робкие отблески человеческой жизни, с пахабными прибаутками ставила к стенке – прямо в городе, среди бела дня – тех, кто казался хоть отдаленно похожим на «контру», будь то телеграфист, детский врач или парикмахер. Иногда их расстреливали, чаще - забивали штыками. Почему-то особым шиком считалось рубить несчастных саблями. Матросы делали это задорно, в кокаиновом пылу, но неумело, и недобитые жертвы часами корчились в переулках на снегу Печерских переулков и дворов – кровавые лоскуты страдания…
Устав от