Сурина и. Шишкина. Милиционер постарше узнал:
— Вы?
— Мы, — сказал веселый уполномоченный Шишкин. Он опустился на песок перед машиной и закрыл лицо руками.
Когда подъехали к ЯЗу, он еще дымился. Мешки с цементом были аккуратно сложены в сторонке. И зло изрезаны ножом. Видно, их приняли за муку, осторожно сгрузили из кузова и лишь потом разобрались. Видно, басмаческая разведка, «длинное ухо» пустыни, на сей раз сработала плохо. Рядом с мешками лежал Миша Хвостиков, молодой парень, который еще не привык работать ночью, только-только женатый, новый помощник шофера Сурина. Он лежал мирно, будто отдыхал. Глаза его были закрыты, и солнце било прямо в глаза. Казалось, что солнце мешает Хвостикову…
«Мишка! — опять подумал Сурин, как тридцать четыре года назад. — Если б не спал, может, успел бы, Мишка!» Хвостиков был убит наповал…
И еще одного до сих пор не мог позабыть Сурин. Когда они привезли в Ашхабад тело Хвостикова, первым человеком, которого они увидели во дворе Автодора, была жена Хвостикова. Она бежала навстречу машине и кричала. Этот крик Сурин не мог бы забыть еще за две жизни, страшный, раненый крик. Она бежала навстречу, ничего не спрашивая. Будто уже все знала. Хотя никакой телефон не мог раньше их принести ей из пустыни страшную весть. И все- таки она знала. Пока тело снимали с машины, она билась в руках у Сурина. И ничего так и не спросила — знала…
«Просто совпало», — сказал себе Сурин. И снова будто услышал ее крик и как она бежала к машине — нет, знала! «Любила Мишку», — вдруг благодарно подумал Сурин. И теперь, через тридцать четыре года, стало обидно, что никогда больше он не встречал этой женщины и никогда не поинтересовался, где она. Как? Жена его помощника Хвостикова, для которого вот этот сорок первый километр неожиданно стал последним…
И еще подумалось — зря он не рассказал о ней Лоскутову там, у колодца Чагыл. Лоскутов понял бы. Он умел понимать. Сурин вдруг вспомнил Музей бакинских комиссаров в Красноводске. Его торжественные, тихие комнаты. И как они, неловкие в комнатах после пустыни, слушали длинные объяснения экскурсовода и украдкой, как мальчишки, трогали застекленные стенды, будто боясь порезаться, удивляясь простому стеклу, как чуду. А когда хотели уже уходить, Лоскутов вдруг сказал:
— Вот что больше всего потрясает…
Сурин взглянул и увидел обыкновенные очки. С широким переносьем и гнутыми дужками. Одно стекло чуть-чуть треснуло. Такие домашние, они лежали в музее на видном месте. Но Сурин как-то сначала не обратил на них внимания.
— Очки, — подтвердил Лоскутов. — Очки одного из двадцати шести. Представьте: он в них читал, терял их каждое утро, быстро-быстро протирал их, когда волновался. В них он пошел на расстрел. Их же на месте расстрела, нашли, посмотрите.
И больше всего Сурин почему-то запомнил эти очки. С длинными дужками и чуть треснувшие. Когда после войны снова попал в Красноводск, сразу пошел в музей. Но очков уже не было. И никто не мог сказать Сурину, куда они делись. Может, отправили в Москву? Может, потерялись?
— В вещах остается что-то от человека. Остается больше, чем можем мы себе объяснить, — сказал тогда Лоскутов. — Поэтому личные вещи нас так потрясают.
«Точно», — подумал Сурин. И снова провел по старой раме рукой. Бережно. Как проводил по живому ЯЗу. И рука снова стала красной. Еще Сурин подумал, что вот почему-то не смог поехать сюда без старого кумгана с отбитым носиком. Целый вечер ползал в кладовке, пока отыскал. С женой даже поругался: куда девала? Будто кумган, как человек, тоже имел свое право непременно побывать еще раз на сорок первом километре.
Шукат приехал за Суриным уже в сумерках. Задержался. Слегка соснул после обеда: пока разгружался. И вообще, честно говоря, не шибко спешил. Пусть старый еж вволю насидится на солнце, если за тем потащился из Ашхабада в центр Каракумии. Чтобы обнять ржавую раму, лично Шукат не сделал бы и шести шагов. Чего мозги компостировать?..
Сурин сидел на раме, как показалось Шукату, все в той же позе. Это уж слишком! Даже не взглянул на часы, не удивился, что поздно.
— Карета готова, — развязно сказал Шукат. Он чувствовал себя несколько смущенным. Даже, пожалуй, сбитым с толку. Во всяком случае, на сей раз он сам воздержался от разговора. Ехали молча.
Пока добрались до колодца, совсем стемнело.
— Урочище Бузлыджа, что-то вроде — «Соленый лед» по-русски, двести километров от Ашхабада, — любезно представил Шукат темноту. — Имеет почти готовый колодец и водосборную площадку в проекте.
Если бы не воспоминания, Сурина бы заинтересовало урочище Бузлыджа в новом своем виде. Дело в общем простое: берется гектар сухейшей пустыни, выравнивается бульдозером, бетонируется с уклоном к сардобам — огромным подземным резервуарам для будущей воды, — и площадка готова. Гектар каракумских дождей, собранных воедино, позволяет, оказывается, поить мощное стадо овец. И для колодца площадка большое подспорье. Ибо колодцы в пустыне нужно расходовать бережно, чтобы не пострадал водяной дебет-кредит…
Но Сурин просто увидел деревянный дом посреди пустыни, крохотную пристройку электрика, где тарахтел движок, бетонный сруб колодца невдалеке, доски, гравий, сгруженный Шукатом, и длинный навес, под которым была столовая. И еще увидел цистерну в сторонке. На цистерне каким-то чудом держалась кровать. На кровати лежал человек, задумчиво шевеля босыми ногами, и курил прямо в небо.
— Дизелист, — кивнул на него Шукат. — Фаланг опасается, вон как устроился…
— Верное дело, без прокола, — усмехнулся Сурин, подивившись хитрости дизелиста.
Тут к ЗИЛу высыпала вся бригада, ибо новый человек — подарок в пустыне. Сурина затормошили, забросали именами, Знакомясь, потащили в дом. Почти весь дом занимали просторные нары на коллектив, устланные даже с некоторым кокетством цветными одеялами. В углу стоял узкий стол, крепкий, как сруб. У стола сидел крепкий, мосластый дядя в засученных брюках, и больше ни в чем, со шрамом через всю грудь. Он деловито стриг простыню, что-то из нее выкраивая. Когда поворачивался спиной к свету, между лопатками тоже проступал шрам. Еще длиннее, чем на груди. Оставила след разрывная, навылет…
— Занавесочки сносились, — певуче объяснил закройщик Сурину, откладывая ножницы, — хата вид потеряла.
Бригада в урочище Бузлыджа небольшая — одиннадцать человек. Они все, кроме дизелиста, который — новый и пока боится фаланг, давно работали вместе и сжились, как одна семья. Собственно, это и была наполовину семья, потому что бригадир, самый щуплый и невидный из всех, имел тут при себе двух сыновей, родного брата и лучшего друга, с которым партизанил еще в сорок втором. Этот друг и стриг сейчас простыню. Такая бригада способна перепахать все Каракумы и достать земное ядро через колодец.
— Жалко, младшего проводили, — сказал бригадир, освещаясь улыбкой. — Ревел парень…
— Куда проводили? — не понял Сурин.
— Домой, в Ашхабад, — объяснил бригадир. — В третий ходит, учиться же надо. А он ревет…
— С шести лет с папкой в песках, — засмеялся старший сын, такой рослый да крепкий, даже сразу не верилось, что бригадиров сын. — Заревешь!
— А сам-то? — закричали ему. — А сам?
— Чего сам? — засмеялся старший. — Сам — совершеннолетний, двадцать четыре стукнуло, восемь классов закончил…
Потом Сурина дружно кормили. Поставили ему борщ — украинский, наваристый! Кашу-гречу, ложкой не проворотишь! Миску кумыса, кисель, чайник литров на десять, хлеба наложили гору — ешь!
— Ой, гренки забыл! — крикнул курчавый парень, который больше всех хлопотал. Имя у него было Рахим, но все почему-то звали его Николаем. Он убежал под навес и притащил еще сковороду, здоровенную чугунку, которая стреляла жиром.
— Хватит, — взмолился Сурин.
— Невкусно? — огорчился Рахим-Николай.
— Не верблюд же, — засмеялся Сурин, наваливаясь на борщ. И спросил, чтобы сделать парню приятное: — Давно поваром?
— Не, мы по очереди, — объяснил Николай-Рахим. — У меня вообще-то четыре профессии: каменщик, штукатур, маляр, плотник…
— А ты не хвались перед человеком, — сказал бригадир. — Когда на электрика освоишь?
— Гони сразу на директора треста, — сказал партизан с ножницами.
— На главного инженера! — закричали вокруг. — На ночного сторожа!
В этой бригаде было тепло. Если люди заодно, с ними всегда тепло, хоть какой градус на улице. Сурин немножко осовел от еды, от этого длинного, полного прошлым дня. И сейчас ему было хорошо в настоящем, в дощатом домике посреди пустыни.
Но когда стали укладываться, он наотрез отказался от комнаты. Он лучше на воздухе. В кузове прямо. Давно не было ночи в кузове, забыл уже когда. Поняли. Не стали настаивать.
Улеглись, вздыбив цветные одеяла. Шукат — с краю на нарах. Но спать никому не хотелось, и бригадир скомандовал:
— Руби свет, Николай! Будем сумерничать…
В темноте Сурин пристроился у кого-то в ногах. Было удобно сидеть, привалившись к стене, и чуть-чуть кружилась голова. Разговор шел неторопливый, с подначкой и перепадами, как всегда, когда все переговорено, когда все свои. И еще оживляло, конечно, присутствие нового человека. Сурина ни о чем не расспрашивали. Видели, что не надо. Да и Шукат говорил, как ехали.
Просто смеялись над Николаем-Рахимом: в газировщицу парень влюбился, на перекрестке возле аэропорта, в Ашхабаде. Каждый раз по ведру самой дорогой воды хлещет, а она, шельма, только глазами стрижет да звенит красными бусами. Смеялся и сам Рахим-Николай, объяснял Сурину: «Уж замужем, опоздал!»
И как-то без перехода вдруг загрустили. Вспомнили парня, которого недавно засыпало. Черт его знает, как песок прорвало. Так и потек. Моментное дело, а человека нет. Веселый был парень, заводной, за всякую птицу лучше птицы кричал, кого захочет — изобразит, как пришьет. Начальство даже побаивалось его на сцену пускать на вечерах: покажет кого, так к тому и прилипнет…
— У нас начинал, — сказал бригадир. — Вон партизан его и учил.
— Добрый помощник был, — подтвердил партизан.
И вдруг будто что-то расслабилось в Сурине, отпустило его изнутри, и он заговорил. Как тогда, у колодца Чагыл. Темнота ему помогла, когда не видно лица. И не перебивали. Только слушали, согревая ответным волнением. Сдерживая дыхание, чтобы не помешать говорить. И Сурин опять будто заново пережил ту сентябрьскую ночь тридцать четыре года назад…
Как они заправились чаем буквально рядом, возле сорок первого. И Шишкин еще смеялся над Хвостиковым — мол, жена мюлодая, понятно. И как чиркнуло справа, словно спичка, и ЯЗ заскакал на дисках. И над песчаной грядой, все ближе, закачались высокие шапки-папахи. Как бежали потом по