покидает останки своего умирающего тела, которое уже и двигаться перестает, потеряв всю управляющую жизненную энергию. Но молодая еврейка ничего этого еще не осознала, в первое мгновение свободы никаких страданий из недавнего прошлого не помнила и, озирая подступающие окрестности тонкого мира с привычной высоты своего женского роста, только почувствовала какое-то величайшее, блаженнейшее облегчение и телесную свободу. Привычно видела она и части своего тела: руки, ноги, колени, живот и выпуклую грудь под любимой розовой батистовой кофточкой, — все это выглядело так, как раз и навсегда запечатлелось в ее независимой от тела душевной памяти.
Она шла куда-то, и устремление ее было радостным, полным детского веселья, которое на земле появляется только у тех, кто никогда еще не знал боли или совершенно позабыл о ней, пусть даже в прошлом испытав неимоверные страдания. Телесную боль запоминает память тела, разумеется, и поэтому для Ревекки, только что освободившейся от своего физического плена, было совершенно необъяснимым ее собственные ликование и легкость. Последнее ощущение оказалось настолько подстрекательным и сильным, что девушка не выдержала и, разбежавшись по долине, которою шла, вдруг легко и непринужденно вспорхнула над землей. По-прежнему она видела свои привычные руки, ноги, а по земле, по зеленой траве-мураве, скользила совмещенно с ее полетом удлиненная тень девушки, падавшая от света солнца. И когда она, внезапно выпрямившись, ногами к земле, решила приостановиться и свечой встать в воздухе, то вначале слегка провалилась вниз, и длинная муслиновая юбка взвилась вихрем вокруг ее ног. Ревекка тотчас спохватилась, на ней ли ее панталончики, она быстро проверила руками, настороженно оглядываясь в воздухе, и успокоилась, лишь убедившись, что штанишки на месте.
Со стороны казалось, что взлетевшая над равниной девушка совершает в воздухе изящные балетные пируэты под слышимую ею одной музыку, — и тот, кто наблюдал за нею с вершины небольшого холма, опираясь на длинный дорожный посох, тщетно старался угадать, в уме считывая ее танцевальные пассажи и ритмы, какая же все-таки звучит для балерины музыка, из какого известного ему балета… Этот молодой человек, божественно красивый (впрочем, как и все в Онлирии), был когда-то изрядный меломан и петербургский балетоман, звали его в жизни Андреем Цветовым, теперь же он захотел называться Октавием.
Он решил ходить по просторам сибирской Онлирии пешком, торопиться не хотел, потому что черновая предыдущая жизнь на земле прошла у него в лихорадочной угарной спешке, закончилась на Гражданской войне расстрелом. И в его памяти отпечаталось величайшее сожаление по этому поводу, а теперь он тысячу лет желал бы прожить не спеша, старательно следуя скорости движения солнца по небу — в ритме установленных Творцом суточных перемен дня и ночи.
И вот они встретились — Ревекка плавно приземлилась к нему на вершину холма, придерживая обеими руками — на коленях и под коленями — свою развевавшуюся юбку, не желая перелетать через мужчину поверх его головы. Так они впервые встретились, оба не зная еще, где они находятся. Октавий (так будем называть молодого человека в Онлирии) недавно был расстрелян и брошен незакопанным в яму на опушке леса, Ревекку тифозная температура, поднимавшаяся к сорока двум градусам, беспощадно изгнала из собственного ее тела. Для обоих окончательный разрыв с физической жизнью через смерть оставался вопросом формальным, ожидаемым разрешения с минуты на минуту. И лишь их крепкие молодые тела, брошенные без какого-либо постороннего внимания, отдельно от душ бились и трепыхались из последних внутренних сил, взыскуя преображения и все никак не желая переходить в состояние трупа с его властно устанавливаемым холодным и тяжким порядком.
Вот и гуляли себе два вольноотпущенника жизни, вернее, два самовольщика из армии одной исторической эпохи по вполне ясной, видимой Сибирской Онлирии, выглядевшей точно так же, как и прекрасный земной мир тяжеловесного и сочного бытия вещей. Только не было от новомирских вещей никакой боли тебе или, наоборот, приятных касаний — когда в порыве радости Ревекка хотела обнять встретившегося ей красивого человека, ее руки лишь совершили взмахи по воздуху, но ничего не обрели в свое объятие. Она хотела положить эти руки ему на плечи, но напрасно — ладони упали, прошлись в нем, в его прекрасном мускулистом теле, как по воздуху. Он же хотел потрогать — пригладить ее буйные волосы, но они даже не шевельнулись, когда его смуглая жилистая офицерская рука целиком погрузилась в них.
Однако они быстро освоились с этими новыми закономерностями нового мира, в котором встретились, и вскоре для них видеть должно было стать вполне самодостаточным началом, не менее важным, чем в прежнем бытии — брать, давать, нести, касаться, овладевать, присваивать, употреблять. Совершенно лишенный плотной вещественности, новый мир был гораздо милосердней к своим существам, и любовь здесь освобождалась от жестокой необходимости понуждать любящих к соперничеству в наслаждении друг другом. И здесь ничто не наносило боли вполне видимой телесности, и весь трепет допрежнего существования переводился — от постоянного дрожания за жизнь — к бесстрашному веселью и отважному ликованию безсмертной любви. Она здесь полностью освобождалась от власти и угрозы смерти и наконец-то могла быть сама собой. Все то, что вынуждено было глубоко укрываться в сокровеннейших недрах души в мире жестокой телесности, здесь свободно и красочно выходило наружу. Лишь на мгновение заглянув друг другу в глаза, Ревекка и Октавий обрели то поистине чудесное, что в пределах прошлой жизни было почти никому из людей недоступно, а если и выпадало такое счастье любовникам, то непременно кому-нибудь одному из них, второй же мог — в лучшем случае — лишь позволить любить себя.
А здесь с первой встречи, с первого же взгляда Ревекка очаровалась чем-то совершенно неизведанным в голубых мужских глазах, и все женское существо ее сладко и радостно потянулось к этому неизвестному, бесконечно влекущему и такому же теплому и надежному, как хороший солнечный день лета. Ревекке сразу захотелось обнять его и поцеловать, но когда это у нее не получилось, молодая женщина поняла, что и без подобных заученных символических акций то, чем она восхитилась в Октавии, ничуть в нем не убыло, и летнее тепло его надежности по-прежнему оставалось дышать для нее, окутывало всю ее — и без объятий и нежных прижиманий любимого к груди, без поцелуев с раскрытыми губами его смугло-румяного чистого рта.
И все же она была несколько растеряна оттого, что не знала, как ей теперь быть со своей любовью, потому что для этой внезапной любви, ворвавшейся в ее душу, подобно подземной реке, должен был найтись какой-то выход. Невозможно было, чтобы река не истекла куда-нибудь наружу.
— Ну и что теперь будем делать мы с тобой? — с улыбкой тихого веселья в глазах молвила она.
— Разговаривать, — ответил он. — Идти рядом и разговаривать.
— А летать? — спросила она. — Можем мы позволить себе иногда полетать вместе?
— Конечно, можем, родненькая моя. Милая, милая моя. Дружочек ты мой ненаглядный. Где ты раньше была там, когда мы еще жили? Почему мы никогда не встречались?
— Вот и я говорю… Так обидно… Что нам теперь делать?
— Сколько лет тебе исполнилось там?..
— Классических осьмнадцать. А тебе?
— Мне двадцать пять. Тоже классические для молодого русского дворянина… Послушай, а что с тобой произошло?
— Не знаю точно. Столько ужасов навалилось под конец… Отца бросили в огонь. Мать раздели донага и на моих глазах, совсем рядом… Впрочем, не хочу обо всем этом говорить. Хочу теперь ничего не помнить… Вот и ничего не помню! Может, была, а может, ее вовсе и не было — но какая-то хромая женщина подходила ко мне и трогала за руку… Потом было очень и очень жарко и нехорошо, я, кажется, ушла куда-то… И вдруг увидела тебя! Чудо настоящее. А с тобой что было раньше?
— Меня повели на расстрел двое. Я только помню, что шагал перед солдатами со связанными на спине руками и думал о том, что вот люди, которых никогда раньше не знал, не встречал. И они меня тоже. Однако почему-то ведут меня убивать, хотя ни я им, ни они мне, в сущности, ничего плохого не сделали. Вот такие у меня были совершенно отчетливые мысли по дороге к лесу. И тут я увидел в стороне, на холме, стоявшего с длинной палкой человека. Он опирался правой рукой на посох, а левой прикрыл, как козырьком, глаза и смотрел на наш расстрельный конвой. Наверное, это был местный пастух. Этот пастух в брезентовом выгоревшем плаще и был последним человеком, кого я запомнил. Он стоял на холме вот с этой самой палкой, которая впоследствии почему-то оказалась у меня. И я не помню, как меня убивали, может быть, конвоиры стреляли мне в спину, — но с этой палкой в руке я оказался стоящим на том зеленом холме… И вдруг я увидел тебя, летящую по небу, — настоящее чудо, как ты сказала… Действительно чудо.
— Но нам и в самом деле надо все-таки что-то делать, — заговорила, перебивая Октавия, Ревекка. — Что-то надо делать. Давай полетим хотя бы?
— Ради тебя, — отвечал Октавий улыбаясь. — А так мне больше нравится ходить по земле пешком.
И они полетели рядом, почти касаясь друг друга — почти, потому что прикоснуться даже кончиками пальцев им никак не удавалось. И, не в силах преодолеть в себе желание быть как можно ближе к нему, Ревекка попыталась на лету слиться с ним, однако и тут ничего не получалось — девушка зависала то слева, то справа от летящего Октавия, оказывалась то чуть выше его, то под ним на пядь расстояния ближе к земле. Нет, слияния не получалось, и прикосновения, и волнующего чуда поцелуя тоже — можно было только смотреть и видеть милого друга. И поначалу Ревекка едва ли не страдала, как прежде, по-земному, по-девичьи от невозможности любить человека прикосновением, объятиями, поцелуем. Но что-то происходило — то, наверное, время шло, облака рождались, детские сны витали над землей, вспорхнув с улыбчивых губ младенцев, они чудесны в синем небе Онлирии. И безысходное находило выход, и взамен любви-прикосновения незаметно приходила любовь неощутимого светового сияния, и хотелось видеть любимого человека столь же страстно, как и обнимать, и целовать, — и не наглядеться было никак, и это властно требовало исхода, как в земной юдоли любовь искала и находила выход через содрогающееся телесное наслаждение.
Они летели и сверху смотрели на землю, которая в Сибирской Онлирии была такая же, что и в сырой, теплой жизни Сибири, — такая же, наверное, хотя никто из них двоих не мог коснуться ее руками или губами так плотно, чтобы стало больно и сладко и слезы бы полились от какой-то непомерной радости и бесконечной печали, потому что для того, кто приходил на землю человеком, прикосновение к жесткой и колючей дороге земной родины было самым сладостным, нежным ощущением его бытия.
Должно быть, в те же мгновения, которые проходили для нашей парочки в Онлирии, на земле в том же самом месте кто-то действительно прижимался лицом к жесткой дороге и тихо плакал, радуясь, что еще жив и чувствует ее под щекою, но пролетающие над ним Ревекка и Октавий никого под собою не видели. Мир, доброжелательно и роскошно распахнувшийся перед ними, проступил без всяких следов тяжко усложненной ноосферы, был для них безлюден, невинен, беспечален и прекрасен. Тоненький слой мрачных людских страданий, от которых человеческие народы хотели спастись с помощью машинного созидания вещей или силового их отъятия друг у друга, — слой ноосферной цивилизации стал для запредельных беглецов далеким и невидимым.
Но он был там же, мир земной, на тех же холмах и просторах Западной Сибири, над которыми они теперь вдвоем пролетали, и сквозь прозрачные фильтры инобытия все же пробивались в Онлирию ужасающие и жалобные звуки происходящих на земле недобрых событий: кто-то кого-то ненавидел, поэтому азартно мучил его, кто-то кого-то мучительно убивал, мучимый же кричал и жаловался столь громко, что его обезумевший голос достигал пределов параллельных миров.
— Что они с тобою сделали, перед тем как расстрелять? — спрашивала Ревекка, прислушиваясь к этим невнятным звукам и на лету медленно, в горизонтальном направлении, вытягивая перед собою руки и что-то рассматривая на них. — У меня, например, с пальцев посрывали кольца, одно никак не снималось, палец ушибленный распух, так они содрали кольцо щипцами вместе с мясом.
— Что, память возвращается к девушке? — улыбнувшись, произнес Октавий. Ты же ничего не хотела вспоминать… О, меня тоже хорошо разделали на