трепещущей плоти металла, плоти, оживить которую способен только мой гений! Вот почему ты не умрешь смертью своих творений!
После этих слов воцарилось молчание, но Оберу не терпелось разговор продолжить.
— Сознаюсь, мастер, как радуют меня ваши неустанные труды! Если работа над хрустальными часами пойдет так же быстро, то наверняка подоспеет к празднику нашей корпорации.
— Не сомневаюсь, Обер! — воскликнул старый часовщик. — Если удастся справиться с твердым, как алмаз, материалом, это будет большое счастье. Да! Луи Бергем довел до совершенства бриллиантовое искусство, что позволило и мне обрабатывать самые прочные камни.
Говоря так, старик держал в руках малюсенькие, тончайшей работы часовые детали из граненого хрусталя. Колесики, валики, корпус были из одного материала. В этом произведении невероятной сложности проявился изумительный талант мастера.
— Не правда ли, — продолжал свой монолог Захариус, и щеки его порозовели, — как упоительно увидеть сквозь прозрачный футляр движение механизма и сверить по бою часов удары собственного сердца!
— Бьюсь об заклад, учитель, — вмешался молодой подмастерье, — что за целый год они не отстанут ни на секунду!
— Ты наверняка выиграешь пари! Разве я не вложил в эти часы всю мою душу? Неужели я так изменился?
Ученик не осмелился поднять глаза на своего учителя.
— Скажи откровенно, — задумчиво проговорил старик, — меня никогда не принимали за сумасшедшего? Не думаешь ли ты подчас, что я предаюсь гибельным безумствам? В глазах моей дочери и твоих я нередко читаю приговор. О! — воскликнул он с горечью. — Как тяжело быть непонятым даже самыми близкими людьми! Но придет, Обер, час, и ты изумишься открытию. Настанет день, ты выслушаешь меня и поймешь, что старый Захариус раскрыл секрет всего сущего, тайну загадочного слияния души и тела!
Глаза преисполненного гордости старика сверкали сверхъестественным блеском. Говоря по правде, если когда-либо грех тщеславия и был вполне оправдан, то прежде всего это относилось к Захариусу.
На самом деле, часовое искусство до нашего мастера переживало свою младенческую пору. С того момента, когда за 400 лет до Рождения Христа Платон изобрел водяные ночные часы, так называемые клепсидры, которые указывали время с помощью звучного голоса флейты, наука вперед почти не продвинулась. Мастера многих стран довольно-таки потрудились, открыв славную эру железных, медных, деревянных, серебряных часов с изысканными украшениями, подобными знаменитой солонке Бенвенуто Челлини[1]. Создавались подлинные шедевры чеканки, чудеса прикладного искусства. Но время они отмеряли весьма несовершенно. Проявляя невероятную изобретательность в создании часов с мелодичным боем, движущимися фигурами и занятно поставленными мизансценами, разве думал кто-нибудь в ту эпоху узаконить ход времени? Статьи, предусмотренные правом, еще не были сочинены, физические и астрономические науки еще не могли предложить расчетов для скрупулезно точных измерений. Да жизнь этого и не требовала. Не было ни закрывающихся в определенный час учреждений, ни отходящих секунда в секунду поездов. По вечерам звон колокола возвещал время отхода ко сну, давая сигнал к тушению свечей, а ночную тишину нарушал крик караульного, сообщающего, который час. Время не было столь ценным, а человеческое существование измерялось количеством совершенных дел; люди жили гораздо размереннее и спокойнее. Разум обогащался благородными чувствами от созерцания шедевров, а искусство не зависело от скоротечности бытия. Церковь строили два века, художник писал несколько полотен за целую жизнь, поэт создавал одно выдающееся сочинение. Но все эти шедевры не утратили в веках своей непреходящей ценности.
Поскольку в точных науках сделан был значительный прогресс, в часовом деле тоже последовал некоторый взлет. Однако непреодолимая трудность — правильное измерение непрерывно текущего времени — по-прежнему была камнем преткновения.
И вот в эту пору мастеру Захариусу удалось изобрести спуск, который с математической точностью смог подчинять движение маятника постоянной силе. Подобное изобретение вскружило голову старому часовщику. Гордыня, поднявшаяся, как ртуть в термометре, откуда-то из глубин его существа, достигла температуры горячечного умопомешательства. Он вообразил, что нашел материальную основу движущей силы, и, изготовляя часы, полагал, что постиг тайну единения души и тела.
В один прекрасный день, видя, как внимателен к нему Обер, старик заговорил убежденно и просто:
— Знаешь ли ты, дитя мое, что такое жизнь? Понимаешь ли ты действие всех этих пружин — первопричины нашего существования? Заглядывал ли ты когда-либо в глубь себя? Нет, — а будь у тебя глаза ученого, ты увидел бы самые тесные отношения между творениями Бога и моими трудами. С Его созданий я скопировал систему зубчатых колес.
— Учитель, — проговорил с живостью Обер, — не хотите ли вы сравнить ход металлического механизма с божественным дыханием, названным душой? Только это чудное дуновение, подобное легкому ветерку, колеблющему цветы, и может оживить нашу плоть. Существуют ли невидимые колеса, которые способны привести в движение наши руки и ноги? Какие детали следовало бы так искусно приладить, чтоб они породили в нас мысли?
— Вопросы неуместны, — с упорством слепца, идущего к бездне, вымолвил мастер Захариус. — Чтобы понять меня, вспомни-ка о значении спуска, мною изобретенного. Когда я заметил сбои в ходе часов, меня осенило, что движение, замкнутое в корпусе, не может быть эталонным, что точность механизма надо было поддержать с помощью другой, независимой силы. Я подумал, что маятник смог бы сослужить эту службу, если удастся отрегулировать его колебания.
Обер сделал одобрительный знак.
— Теперь, мой мальчик, — продолжил старый часовщик, все более оживляясь, — брось взгляд на себя самого! Понимаешь ли ты, что в нас существуют две различные силы — сила души и тела, так сказать, движение и регулятор. Душа — первопричина жизни — и есть движение. Пусть она возникнет из какой-то неведомой массы, с помощью какого-то толчка или путем какого-либо другого нематериального воздействия, суть ее от этого не меняется. Но без тела это движение будет неравномерным, нерегулярным, невозможным! Поэтому тело назначено регулировать душу и, подобно маятнику, подвержено постоянным колебаниям. Все это столь же истинно, как дурное самочувствие от чрезмерного питья, еды и сна, короче говоря, когда функции тела надлежащим образом не отрегулированы. То же и в моих часах — душа придает телу силу, растраченную при колебаниях. Ну! Кто же производит это теснейшее единение тела и души, как не чудесный спуск, помогающий сложнейшему сцеплению колесиков и винтиков? Так вот что я разгадал и воплотил! И для меня нет больше тайны в жизни, которая всего лишь искусная механика!
Мастер Захариус был подлинно величествен в своем бреду, уносившем его к познанию последних тайн бесконечности. Жеранда, внезапно остановившаяся на пороге мастерской, слышала все. Она бросилась к отцу, и он судорожно сжал ее в своих объятьях.
— Что с тобой, моя девочка? — проговорил мастер Захариус.
— Если бы здесь была только одна пружина, — сказала Жеранда и приложила руку к сердцу, — то я б не смогла вас так любить, отец!
Старик внимательно посмотрел на дочь и ничего не ответил.
Внезапно он вскрикнул, схватился за грудь и упал, бездыханный, в старое кожаное кресло.
— Что с вами, отец?
— На помощь! Схоластика! — закричал Обер.
Служанка не откликнулась. На улице кто-то дубасил в дверь, и старушка пошла открывать. Когда она вернулась в мастерскую, то не успела и рта раскрыть, как мастер Захариус, придя в себя, заговорил:
— Бьюсь об заклад, моя старая Схоластика! Ты принесла еще одни чертовы часы, которые остановились!
— Боже, сущая правда! — проговорила старушка, передавая их Оберу.
— Сердце не обманет! — вздохнул Захариус.
Тем временем ученик старательно завел часы, но нет, они не шли.