отношения к нему — и к супруге его! — тех, кто ни в доме их, ни за его стенами «не хотел умирать».
Когда безносая старуха с косою все же пересиливала умения реаниматолога, Эвелина объясняла это предопределенностями судьбы, от которой, как известно, никуда не уйдешь.
—
Из полководцев она вспоминала лишь Наполеона и Суворова: они, как и Аркаша, были невысоки ростом.
Так как Аркаша слыл кудесником и среди кардиологов, некоторые «хозяева жизни» мужского пола стали вдруг ощущать сердечные сбои. И устремлялись домой к профессору в те часы, когда дома он наверняка отсутствовал. Они сталкивались лицом к лицу с причиной своих сердечных недомоганий… Эвелина ставила диагноз с порога — и дальше порога никого не пускала. Она внятно давала понять, что болезнь их в ее квартире лечению не подлежит.
— Еще один сердечник нынче нагрянул, — всякий раз с многозначительной иронией ставила она в известность супруга. И он вновь убеждался, что однолюбием своим завоевал ее окончательно.
— Не забывай, что у нас — дуэт… А если один участник дуэта изменяет другому, он изменяет себе, — не без обаятельного кокетства объяснила ему Эвелина.
Аркаша свято верил, что коли зло порождает зло, то и добро порождает добро, а верность — ничего, кроме верности. Повода для подозрений быть не могло: он бы не вынес подобного повода. И Эвелина его не давала.
Она рождена была потрясать… Женскими чарами? В том числе… Но не главным образом и на почтительном расстоянии. Почтительном в том смысле, что это должно было вызывать почтение, Ставка на чары превратила бы Эвелину в одну из многих. А «одной из» она быть не могла. Не желала… Кроме того, изменив, она бы унизила их общую миссию.
В доме «мастеров» Эвелина дружила лишь с «мастерицей». То была знаменитая певица, которая давно не только не пела, но и еле передвигалась по квартире, казавшейся чересчур обширной для ее больных ног.
Актеры, испытавшие сладкую каторгу кумиров, с кумирскими повадками обычно не расстаются, В любую пору бытия своего они наркотически прикованы к былой осанке, к давним манерам и к одежде, которая порой чересчур очевидно не соответствует возрасту. Вера же Порфирьевна сдалась годам… Кумиры почти никогда не «теряют форму», она же ее утеряла и не пыталась вернуть, Лишь в памяти сокрылись воспоминания, которые она, не скупясь и не тревожась, что их от этого станет меньше, с удовольствием выволакивала наружу.
Ее ближайшие сподвижники общались с певицей лишь из-под стекол, оберегавших портреты и фотографии. Наблюдая за Верой Порфирьевной — а наблюдала она за всем окружающим снайперски! — Эвелина убеждалась, что и от аплодисментов можно приутомиться. Или делать вид, что такое утомление навалилось.
На долгой дороге певицы ей под ноги кидали не одни букеты, но и сведения счетов, продиктованных завистью. Вера Порфирьевна разумно полагала, что вообще все самое мерзкое сотворяется завистью и что в актерской среде это заметнее, потому что на подмостках вообще все виднее.
— Кое-кого не устраивало, что в опере «Лакме» я брала ноту, до которой другие сопрано не дотягивались. Любить чужой успех умеют не многие. Если речь идет о коллегах. Ну а все нормальные, сидевшие в зале, хлопали. Верите ли, аплодисменты и сейчас у меня в ушах. Даже в снах моих больше звука, чем действий. Хлопают, хлопают… мне, а случается, и «по мне». В любых случаях это стало лишь шумом, мешающим спать. Ударов не ощущаю, а только звуки…
Казалось, она была утомлена поклонниками и поклонницами своего голоса не меньше, чем его ненавистниками. Либо все это сумбурно перемешалось… Она любила что-то припоминать, воссоздавать, но не жила минувшим, как это почти непременно бывает с актерами ее возраста. Жила она нынешним… коим были неурядицы и нездоровье ее сына.
— Я устала от поклонов… тем, кто мне поклонялся. Как певице, конечно. А по-женски я была одинока. Аплодисменты, чудилось мне, пытались заглушить одиночество. Я была некрасива… — объявляла Вера Порфирьевна, которой актерский триумф позволял не бояться своих изъянов и даже их афишировать. — Что ж, появлялись некрасивые Розины и Флории Тоски в моем исполнении. Им пылко клялись в любви. Я столько наслышалась этого, что к остальным признаниям как-то и не стремилась. Хотя и они ко мне не стремились…
— Но ведь не в результате же оперных арий родился ваш сын Алеша? — с обаятельной иронией отреагировала Эвелина, пытаясь попридержать столь необычные для женщин саморазоблачения.
Портреты, сцены из опер, воссозданные в фотографиях, подарки, так и оставшиеся подарками, а не ставшие предметами для какого-либо употребления, — все это делало обширную квартиру похожей на театральный музей. Но Вера Порфирьевна хранительницей и гидом этого музея не стала: она жила настоящим.
Эвелина думала, что актриса, как бы не придававшая значения былым триумфам, — ее противоположность и что они притягиваются друг к другу разноименностью своих душевных зарядов: уж она-то от аплодисментов не испытывала бы изнурения и некрасивость (случись такая беда!) сумела бы превратить в неукротимую притягательность.
Сыну певицы было за сорок. Он выглядел статным, но аскетично-болезненным и растерянно-беззащитным. Вера Порфирьевна была из тех матерей, которые держат сыновей «при себе».
Алеша, ни разу еще не женился, да и вряд ли бы это было возможно.
— Великовозрастный маменькин сынок! — говорила Эвелина Аркаше. — У нас с тобой нет детей… И я об этом не сожалею:
Пока же Алеша пел… Вера Порфирьевна считала, что у него редкий драматический тенор.
— Да и сам по себе этот тенор — чрезвычайная редкость! Лирических теноров — хоть пруд пруди… — разъясняла Вера Порфирьевна, ощущая, видимо, в тенорах «лирических» соперников «драматическим». Ей было приятно, что сын тоже обладает какой-то незаурядностью. — Вот видите, Эвелиночка, на этой фотографии сцена из «Пиковой дамы». Герман — драматический тенор… А здесь — кульминация «Тоски». Каварадосси — тоже драматический… И несчастный полководец — победитель Радамес из «Аиды»! Алеша бы вполне мог петь того, и другого, и третьего. Но поет в хоре. Ему не прощают…
Эвелина готова была ощущать себя матерью. Аркаша, как обычно, присоединился к ней — и стал ощущать себя папой.
Иногда хорист, согласно указаниям Веры Порфирьевны, в домашней обстановке все же солировал. Фотографии знаменитых обязывали его «соответствовать». И, по мнению матери, он полностью соответствовал. Исполнял Алеша те арии, которые ему не удавалось исполнить в театре.
— Похож на отца, хотя тот и далек от музыки. Я-то красивой никогда не была… — в который раз объявляла Вера Порфирьевна.
В отличие от своих коллег пенсионного возраста она не стремилась быть в «форме», вероятно, по причине былой женской невостребованности.
«Каким же был ее театральный успех, если он позволял ей и позволяет не придавать значения внешности!» — вновь изумлялась Эвелина.
Певица отбрасывала свою немощь и забывала о собственных хворях, если нужно было что-то сделать для сына: подать ему завтрак или приготовить обед, постирать рубашки или погладить фрак.
— Не могу взваливать на него домашние тяготы: отец оставил ему на память больное сердце. Алешу надо опекать, ограждать… от любых перенапряжений и тяжестей. Физических и душевных! Ему нельзя.
«Вот почему она из всего дома и выбрала для дружбы нашу кардиологическую семью!» — сообразила Эвелина.
Перестройка заставила и Веру Порфирьевну перестроиться: отказаться от приходящих прислуг, которые сопровождали ее всю жизнь.
— Пришлось… по материальным соображениям, — вслух огорчалась певица, привыкшая ничего не утаивать. — Не думала, что такие соображения возникнут в моей жизни! Перестраивать все под старость.
Эвелине и Аркаше перестраиваться не пришлось: «никто не хотел умирать» как и прежде, до перестройки. «Дуэт» не зависел от политических катаклизмов. Плодами такой независимости Эвелина делилась с домом певицы. Главным образом это касалось лекарств, которые не имели права дорожать, но, как и все кругом, человеческие права нарушали.
Иногда, вернувшись с верхнего этажа, Эвелина женственно, как бы не всерьез, гневалась:
— Полководец Радамес до того привык быть под юбкой у мамы, что ничего не умеет. Совершенно ничего! Его и в магазин-то нельзя послать: или потеряет кошелек, или его вытащат, или он принесет не то, что просили… Пора бы уж вылезти из-под маминой юбки. А пока нам придется его опекать! Не могу видеть, как мать, спотыкаясь, выбиваясь из сил, обслуживает… этого Каварадосси!
— У него слабое сердце. Но все равно надо бы его немного встряхнуть… раз ты так считаешь, — согласился Аркаша. — Я не Песталоцци и не Ушинский! Но попытаюсь… Ради Веры Порфирьевны. «Не пора ли мужчиною стать?»
Вера Порфирьевна жила в кооперативе «Мастера сцены», а после установления дружественных отношений с семьей Гранкиных стала отдыхать иногда в пансионате «Ветераны сцены». Ветераны, которых туда допускали, и были по совместительству увядшими мастерами.
Так как Алеша ни ветераном, ни мастером не считался, мать оставляла его на попечении супругов с нижнего этажа.
На этот раз певица предупредила:
— Поверьте, я позволяю себе уехать только потому, что надеюсь на вас обоих. Мне необходимо, как говорится, «собрать последние силы». У Алеши тоже сильно барахлит сердце. Но мое сердце от соседства с вами чуть-чуть успокоилось: у него «личный врач» в профессорском звании! Раньше, в молодости, и у меня был такой… От него родился Алеша.
Уже дома, этажом ниже, Эвелина слегка посетовала:
— Если у маменькиного сынка как раз сейчас ощутимо забарахлило сердце… сколько же у нас с ним будет забот!
— Вера Порфирьевна — в какой-то степени гордость отечественного искусства, — сказал Аркаша. — Поэтому наш «скорбный труд не пропадет»: послужим отечественной гордости.
— Да уж… если б не «гордость», я бы, честно сказать, не взялась!