— Знаете, — продолжил в антракте Абрам Абрамович, — один мастер «пуха и пера» заявил: «Зачем мне читать? Я сам сочиняю!» Или… «У еврея спрашивают: «Кто сочинил «Преступление и наказание»?» А он отвечает: «Не я!» Старая шутка и анекдот-доходяга, но что поделаешь: к месту! В отличие от тех двух неучей, мой нынешний автор читает чересчур пристально: память его буквально заглатывает чужие тексты, а потом выплескивает их на страницы опусов доктора медицинских наук. Я вынужден был обратить докторский взор на «некоторые заимствования». И тут другой анекдот повторился, как говорят, в самой жизни. «Еврей заполняет анкету… Были ли за границей? Нет! Имеете ли родственников за рубежом? Нет! Привлекались ли к судебной ответственности? Нет! Национальность? Да!» Так вот… Когда я «обратил его внимание», доктор наук взъярился: «Не вам учить меня честности!» Спрашиваю: «В каком смысле не мне? По какому пункту?» Он отвечает: «Да!» Не сказал «по пятому», а убежденно ответил: «Да!» Сама жизнь становится анекдотом. И жутковатым! Если пункт анкеты может стать пунктом обвинения…
— Иван Васильевич, позвольте вас на минутку пригласить ко мне в кабинет, — сказал Афанасьеву тоже в антракте директор школы.
Я понял, что разговор будет о Даше. И незаметно — мы с Игорем любили действовать незаметно — последовал за ними.
Ивана Васильевича останавливали, обнимали, уверяли, что его теория уже стала законом: школьники-непрофессионалы могут превзойти профессиональных актеров.
— Первозданная естественность! Первозданная естественность… — восклицала какая-то театральная деятельница, собственноручно старившая себя тем, что слишком усиленно молодилась.
— «Будь она актрисой, она бы не радовалась за непрофессионалов», — предположил я.
Наконец, они вдвоем добрались до директорского кабинета. Там, на первом этаже, в вестибюле, курили не только сигареты, но и фимиам Ивану Васильевичу:
— Невозможно поверить, что это самодеятельность! Доказать, что молодой природный талант может обойтись без актерского образования? Так было с Шаляпиным!
Вон куда маханули!
Директор никак не реагировал на восторги, поскольку вообще хвале принципиально предпочитал хулу. А Иван Васильевич, еще более роскошный по причине премьеры, утихомиривал почитателей:
— Не торопитесь: впереди еще целый акт!
Спектакль игрался с одним антрактом, как большинство спектаклей: у людей в наше время времени не хватает.
Но ценители искусства не желали утихомириваться:
— Сцена подтвердила теорию, а теорему сделала аксиомой!
Иван Васильевич и директор вошли в кабинет. Дверь — полудеревянная, полустеклянная, небрежно обмазанная бледной больничной краской — захлопнулась. Но я-то знал, куда надо прильнуть ухом, чтобы дверь оставалась как бы открытой.
— Поздравляю вас с успехом, — официально, словно от имени своего кабинета, произнес директор.
— Благодарю вас, — ответил Иван Васильевич.
«Голос так голос!» — можно было воскликнуть и в этом случае. Благодарность, пусть и короткая, плавно вынырнула откуда-то из глубины горла Ивана Васильевича. Каждый звук и каждая буква были предельно ясны. А моему уху это как раз и требовалось!
— Успех успехом, — продолжал директор. — Но все же? Разве Джульетта была еврейкой?
— Она была Джульеттой, — ответил Иван Васильевич.
— Но фамилия ее была, помнится мне, не Певзнер и не что-нибудь в этом роде. А итальянская! И, соответственно, внешность…
— Если говорить о Джульетте, то, я думаю, евреи более похожи на итальянцев, чем русские, то есть мы с вами.
— Но русские есть русские! — с визгливой оскорбленностью вскричал директор.
— Ну а если бы Джульетту, допустим, играла молодая Сара Бернар, как бы вы отнеслись к ее имени?
— Дело не во мне. Но родители… И общественность! Зачем с такой типичной сионистской внешностью… вылезать на первые роли?
— А как вы вообще-то относитесь к другим народам? И национальностям? К евреям, например? — с угрозой, которую директор своим «миноискателем» не уловил, спросил Афанасьев.
— Очень уж они лезут. Вот и Певзнер до премьерши добралась. Нашла дорогу к вашему русскому сердцу!
Директор, сам того не предполагая, угодил прямо в точку.
— До сердца, говорите? Добралась?..
— У
— Стало быть, добралась? Особыми методами? Скажите, а вы трезвы?
От директора частенько попахивало винно-водочными изделиями, как ни старался он истребить этот запах чесночным.
— Я?! — опять визгливо оскорбился директор, но уже не за весь русский народ, а за себя персонально.
— Так вы трезвы? Тогда последнее смягчающее вину обстоятельство отпадает.
И вдруг я услышал удар. Это был удар по щеке руки сильной и крупной. Рука так рука! Значит, ударил Иван Васильевич. А кого? В кабинете их было двое.
Вслед за ударом должна была распахнуться дверь, к которой я прильнул левым ухом. И она распахнулась. Но ухо мое было уже в коридоре.
Не желая встречаться лицом с лицами, на одном из которых, вероятно, еще не остыла пощечина, я, спотыкаясь на скользковатых, нашими подошвами отшлифованных ступенях, взбежал на третий этаж. Там находился школьный зал, превратившийся в театральный.
Мне было до ужаса любопытно: явится ли побитый директор на второй акт, в котором Джульетту и дальше будет играть Даша Певзнер.
— Не придет, — выразил уверенность Игорь, которому я успел про все нашептать. — Побоится, что тот ему еще разок вмажет. При всех! Ты согласен?
Регулярно задавая этот вопрос, Игорь и не думал советоваться со мной — просто ему как психологу любопытна была точка зрения собеседника. Но оставался он всегда при своей.
Наши мнения на сей раз совпали:
— Стыдно, я думаю, будет… с побитой-то рожей!
Директор явился. И по-прежнему сел рядом с Иваном Васильевичем. Будто ничего не произошло.
Слово «профессия» всегда казалось мне пригодным лишь для мелких служак. «Невозможно же, в самом деле, — размышлял я, — сказать, что Пушкин «по профессии» поэт, Лобачевский «по профессии» математик, а Эйнштейн «по профессии» физик. Один был поэтом, другой математиком, третий физиком. От Бога, от рождения, от судьбы. Давно уж известно: хочешь понять малое, примерь на великое. Мы трое тоже не выбирали профессий — мы просто хотели
Но не просто доктором… Еще только вступая в зрелый возраст, я уже был издерган любовью, ревностью и сомнениями. Политика не как наша влюбчивая, мирная Сарра, боявшаяся мышей, а как хищная кошка с мышью, игралась с каждой семьей, завлекая, неискренне обнадеживая, нещадно и безвинно карая. Лишь полная незаметность могла от нее уберечь. Но семью еврея-Героя политика не оставляла в покое.
И тогда я окончательно утвердился в намерении стать психоневрологом. Лечить от психического заболевания надо было бы всю страну. Однако на миссию психоневролога-политика я не замахивался. Жалеть же людей, которых не жалела страна, меня научили мама и Абрам Абрамович. Я вознамерился лечить и спасать.
Возвращать людям душевное равновесие — вот что я возвел в свою главную цель. И как раз тогда, когда сам утратил душевное равновесие.
Лишился я его не сразу, не в один день. Но именно один день и даже одна минута, случается, приводят в действие динамит, до которого долго добирался шнур, подожженный чьей-то злонамеренной волей.
Это была та минута, когда в коридоре Театрального училища прикнопили к доске список абитуриентов, которые «прошли». Наши с Игорем глаза стали выискивать букву «П». Наткнулись на нее и ушиблись… Потому что знакомой на «П» оказалась лишь фамилия «Пономарева».
«Зачем? Ну зачем их фамилии начинаются на одну букву?» — затмевал мое сознание нелепый вопрос. Вскоре, однако, сознание прояснилось: «Разве суть в букве? Не вместо же Даши приняли Лиду! Дашу бы все равно не приняли. Начинайся ее фамилия хоть на «А», хоть на «Я»!»
Там, возле доски, просверленной абитуриентскими взглядами, я вдруг осознал, что люблю Дашу больше, чем Лиду. Это были разные чувства. Разумеется, разные! Но все-таки горечь по поводу Даши должна была бы смягчиться, ослабить чуть-чуть свою едкость из-за Лидиного триумфа. Этого не произошло… Ничего внутри меня не смягчилось. И я не устремился, сшибая всех с ног, к телефону-автомату, чтобы поздравить Лиду.
Я ни в чем не обвинял ее, но и не торжествовал по поводу победы, одержанной ею не в состязании — нет, в битве: на каждое место претендовало семьдесят семь соперников и соперниц.
Кто-то обнял сзади сразу нас обоих, меня и брата, как делала это только мама.
Обнял нас Иван Васильевич.
Я качнулся… И не мысленно, а буквально: ведь это он, страстный Дашин поклонник в искусстве и в жизни, он был ректором Театрального училища.
Афанасьеву как-то удалось остановить, удержать вопрос, который чуть было не сорвался с моих губ: «Как же наша сестра могла не поступить в ваше училище?»
Не утратив роскошества своего образа, но как бы прячась ото всех, узнававших его и на него с языческим обалденьем взиравших, Иван Васильевич не отвел, а препроводил нас в свой кабинет, который вернее было назвать музеем. Со стен на нас с Игорем демократично, как на равных, взирали великие и выдающиеся. В этой простоте таились дополнительные приметы величия и недоступности. «Вот и подумайте, как быть такими, как мы, сохраняя при этом естественность и простоту!» — намекали великие. Под стеклом недвижно оживали сцены из спектаклей, тоже всемирно прославленных. Не знаменитое и не прославленное в кабинете отсутствовало. И на фоне всей этой исключительности Иван Васильевич произнес не земную, а прямо-таки заземленную фразу:
— Мы все уладим… Мы все устроим.