— Почему? По возрасту я как раз гожусь ей в мужья.
— Она выглядит гораздо моложе, чем ты.
— Браво! Нокаутирован. К счастью, любящею рукой. А потому продолжаю… Итак, я подвержен необычным, оригинальным чувствам. Вот, например, безумно люблю свою тещу!
Алексей Борисович не преувеличивал… Обожание, как он уверял, утвердилось на трех солидных китах: благодарности, почтении и разумном эгоизме. Благодарен он был за то, что Полина Васильевна родила именно Машу, хотя могла родить и кого-то другого. Почитал мудрость тещи, так как вообще преклонялся перед глубиной разума, а глупости брезгливо сочувствовал. Разумный же эгоизм его нежно эксплуатировал общения с Полиной Васильевной, но особенно — «тещины вечера». На тех вечерах многоопытная защитница завлекала зятя и дочь душераздирающими историями, кои ей приходилось распутывать. А профессор перед детективами испытывал детский трепет… И слушал ее, по-мальчишечьи разинув рот и глаза. В его библиотеке детективные повести и романы оттесняли бессмертную классику. В чем Алексей Борисович не без смущения сознавался.
Думал ли он, что когда-нибудь сам станет объектом детективного разбирательства?
До женитьбы на Маше Алексей Борисович не засыпал без криминальных бестселлеров. И упоенно ждал свидания с ними… После женитьбы ожидания и упоения отданы были Маше. Но кое-что осталось и для бестселлеров.
Алексей Борисович не ревновал жену, потому что не позволял себе в ней усомниться. Прежде он считал себя донжуаном. Но превращать неисправимых женолюбов в неисправимых однолюбов было уникальным Машиным свойством.
Она же сама, поутру распрощавшись с мужем, томительно ждала вечера, а вечером — ночи. Он не накидывался на нее по-парамошински. «О, я не дорожу мятежным наслажденьем!» Пушкинская строка была путеводителем во всем, что дарила им ночь. Сперва он, повторяясь и повторяясь, недоверчиво относился к возможностям своего возраста. Иронизировал вслух, не страшась унижения. И тем сюрпризнее все происходило потом.
— У тебя со всеми так было? — тихо допытывалась она.
— Разве хоть что-нибудь и хоть с кем-нибудь может быть, как с тобой?
«И с первой женой тоже
10
— Как повезло, что я вас настиг! — Парамошин произвел столь глубочайший вздох, будто загнал обратно в грудную клетку свое сердце. Которое удрало бы от него, выпрыгнуло наружу, не догони он Машу на лестнице, ведущей к гардеробу и выходу.
— Вот… от вашего кабинета! Личного… — Он протянул ключи так, точно это были ключи от ее судьбы. — Здесь и от двери, и от стола, и от сейфа. Отныне вы не будете находиться в толкучке, среди других.
— Что за странные почести?
— Я сообщу вам об этом и еще о многом, но там, наверху…
Парамошин не обманывал — он был исполнен серьезных намерений. Но когда дверь Машиного кабинета, скорей все же напоминавшего комнату, прочно захлопнулась, замкнутое пространство, на котором их было двое, разгорячило его необузданность. Он съедал Машу глазами, стаскивал с нее возбужденным взглядом одежду. Дед, ходивший на медведей, снова проснулся в нем.
— Откройте дверь!
— Сквозняк получится.
— Это лучше, чем духота.
Он с неловкой осторожностью приоткрыл.
— Это комната свиданий или ординаторская?
— Это кабинет главного психиатра! — ответил Парамошин, ликуя, что наглухо припечатал Машу к своей больнице.
— Как же это вы назначили меня, не испросив моего согласия?
— Назначило министерство. Но по моему представлению…
— Они и вы не учли, что я умею вникать только в истории болезней, а не в диссидентские истории.
Вадим Степанович неспешно полез во внутренний карман пиджака за каким-то решающим аргументом. Достал заклеенный конверт и протянул его Маше. Внутри лежала записка: «Маша, не отказывайся. Если хочешь меня спасти…»
— Это Спиноза? — спросила она.
— Так прозвали его в институте. Но в шутку, конечно.
— Нет, абсолютно всерьез. Он был самым умным на курсе.
— Кто это измерял? Кто высчитал?.. И как вам удалось узнать его почерк?
— Он посвящал мне стихи. — Вадим Степанович сник. — И в чем же выразилось его диссидентство?
Он снова воспрял.
— Как психиатру и заведующему больничным отделением Спинозе (ставлю это слово в кавычки!) предложили излечить одного… свихнувшегося на несогласиях и протестах. А Спиноза в ответ оповестил мировую общественность, что психиатрическое учреждение превращают в застенок. Тогда его самого попросили пройти курс лечения. Но уже в нашей больнице… Он согласился, если лечить его будете вы. Министерство надеется, что в результате он признает свое заблуждение. Откажется от ненормального своего навета. И признает, что ошибся из-за временного нарушения психики или, по крайней мере, нервного срыва.
— Вы, как я понимаю, изложили мои задачи? Что ж, я хочу его видеть.
— Сегодня нельзя.
— Почему?
— Нужно особое распоряжение министерства.
— Его охраняют?
— Ну какие у нас охранники! Обыкновенные санитары.
— Со смирительными рубашками?
— Если б он буйствовал… Тогда у нас не было бы ни малейших тревог. Но он спокоен и выглядит совершенно здоровым. В этом вся сложность заболевания. Он внятно растолковал зарубежной прессе свою бредовую точку зрения.
— Я хочу его видеть.
«Согласилась! Сдалась… Значит, как прежде, будем сотрудничать. И встречаться… И обсуждать. В этом-то случае обсуждать надо часто! Опять возникнут контакты. Сперва деловые, а после… Кто может предвидеть! — Отклонившись от интересов отечества, Парамошин вновь возбудился. — А опасности от
— Есть еще одна просьба. До того как вы приступите к лечению, вам надо встретиться с заместителем министра Николаем Николаевичем Шереметевым. Первым заместителем!..
— С какой стати?
— Хочет еще кое-что разъяснить. И напутствовать. Первый заместитель вас просит… Даже, показалось мне, умоляет.
— Какой разгул демократии! Но любые разгулы подозрительны и опасны.
Парамошин не вполне владел своим дыханием — было ясно, что заодно умоляет и он: чтобы все было доведено до конца — утверждено, гарантировано!
— Я надеюсь, вы не откажете. Первому заместителю…
— Я отказывала стольким мужчинам разного ранга! — Ей захотелось его подразнить.
Лицо Парамошина выразило страдание.
— Это мне известно. Я пережил… Но Николай Николаевич далек от тех притязаний. Он безупречен. Даже чересчур: его пуританство — укор нам всем. И мне в том числе.
— Стало быть, вы за меня поручились? Не опасно ли это?
— Чтобы вы были рядом, я готов на все. Абсолютно на все.
— И даже навредить родине?
— Ну, зачем же…
— А затем, что я не стану объявлять диссидентов психопатами. Как это отзовется на вас?
— Да плевал я! — «Неужто опять по-северному, по-мужицки плюнет на пол, как это бывало раньше?» — с девчачьим любопытством зажалась Маша. Когда-то его простонародная лихость ей не была противна, а даже и завлекала. — На все я плевал! — повторил он.
«Ну, раз на
— Опомнитесь, Парамошин. Что на вас напало? Вы же потом пожалеете.
— Никто на меня не напал. Кроме…
Он блуждал и неистовствовал в дебрях… в потемках своих желаний. Тем более, что пространство между ними было совсем небольшим и замкнутым четырьмя стенами.
Министры приходили и уходили, а Николай Николаевич оставался. Его наименовали «непотопляемым». Но он отдавал себе отчет в том, что и непотопляемого можно при желании потопить, а несменяемого сменить. Поэтому противоаварийные средства были у него наготове. Он знал, в какой момент на какую кнопку нажать, в какой кабинет позволительно открыть дверь ногой, а в какой и рукой открывать не рекомендуется. Его же двери были панибратски распахнуты. Он, как говорили, «умел выслушивать».
В медицинское министерство устремлялись не за добрыми пожеланиями, а за спасением. Протянуть руку