способен сейчас же «воспылать», как другие.
— Меня ты не надуешь, — спокойно возразил моряк, — я тебя хорошо знаю. В отношениях к женщинам ты всегда был чем-то вроде ледяной сосульки, ты никогда не пылал, но во всех других отношениях ты прежний неукротимый «бесноватый», спокойный только внешне. Если ты когда-нибудь «воспылаешь», то у тебя это будет целым пожаром.
— Тем более мне нужна спокойная, рассудительная жена, которая не бледнела бы от страха каждый раз, когда прорвется «бесноватый». И Гильдур — именно такая жена. Кстати, у вас там, кажется, воображают, будто я веду здесь нечто вроде крестьянского образа жизни; можешь заверить своих, что мне живется не хуже, чем вашим помещикам; только у нас жизнь проще и ближе к природе. Мне приходится легче, чем моему отцу, привезшему с собой только то, что он тяжким трудом заработал в Америке, а это составляло весьма небольшую сумму. Тогда действительно наша жизнь не особенно отличалась от жизни рансдальских крестьян, у нас было только самое необходимое. Я же, благодаря материнскому наследству, имел возможность купить имение, которое почти такое же большое, как Гунтерсберг; ведь я подробно описывал тебе в письмах свой Эдсвикен.
— Да, и купил ты его невероятно дешево. Кажется, здесь совершенно еще не знают цены земле.
— Нет, ею почти не дорожат. В Эдсвикене я более неограниченный хозяин и повелитель, чем был бы когда-либо в Гунтерсберге. Вот ты увидишь охоту в наших горных лесах; это далеко не такое невинное занятие, как у вас, и здесь от охоты получаешь полное удовольствие. А когда опять подымится ветер, мы поплывем на моей «Фрее» на север. Во время своих плаваний ты видел только юг, на севере же ты познакомишься с совершенно новым миром. Да, в такой свободной жизни много хорошего!
Глаза Бернгарда заблестели, и он выше поднял голову, но эту восторженную речь Курт выслушал довольно холодно.
— А потом настанет зима, — закончил он, — долгая, бесконечная зима, которую ты только что описывал. Это, должно быть, страшно тоскливо.
— К тому времени у меня будет жена, — коротко возразил Бернгард. — На этот раз я легче перенесу зиму. Наша свадьба назначена на осень.
Они въехали в горы. Дорога шла то через густые сосновые леса, то по пустынным каменным осыпям, то по уединенным ущельям, со склонов которых струились пенистые водопады. Иногда вдали блестело зеркало фиорда, но тотчас исчезало, скрываясь за лесами и скалами, и все ближе, все темнее вздымались перед ними вершины. Бернгард уверенно управлял экипажем, что требовало большой силы и опытности при плохой дороге с внезапными поворотами и крутыми спусками; видно было, что здесь, в горах, он чувствовал себя свободно, так же, как и в море. На нем был матросский костюм, который он носил на своем судне, и эта легкая, удобная одежда ему очень шла.
Гоэнфельс и теперь представлял полную противоположность стройному, красивому Курту, которого он значительно превосходил ростом, но это был уже не одичалый, своенравный мальчик, злобно восстававший против новой обстановки и условий, в которых его хотели заставить жить. Девять лет, проведенных им в своем отечестве, а потом на морской службе, все-таки изменили его, хотя не уничтожили врожденные черты его натуры, а только смягчили их. Он по-прежнему казался упрямым, но все грубое, мужицкое, что было в нем когда-то, исчезло. В его строгой выправке, во всей его внешности сказывался бывший флотский офицер, который в течение нескольких лет должен был считаться со своим служебным положением. Правда, густые белокурые волосы опять отросли, лежали беспорядочными прядями и оставляли незакрытыми только лоб и виски. Черты лица не стали ни правильнее, ни красивее, но приобрели твердость и выразительность, сохраняя прежнее характерное выражение; упрямое «я хочу!» и сильная воля, которую не могли сломить ни время, ни воспитание, и теперь были написаны на его лице. Суровая, своеобразная внешность молодого Гоэнфельса скорее отталкивала, чем притягивала, и, несмотря на это, все-таки привлекала к себе внимание, потому что в нем чувствовалась глубокая натура.
— Что поделывают на «Винете»? — спросил он как бы вскользь. — Кажется, всего три недели, как она вернулась в Киль? Как прошло последнее плавание?
— На борту все благополучно, — ответил Курт.
— А… капитан Вердек?
— Что ж, он все тот же служака и старый грубый медведь. Муштровал нас, как всегда.
— Он знал, что ты едешь ко мне?
— Разумеется. Все знали. Прощаясь с ним, я нарочно упомянул, что товарищи просили меня передать тебе поклон: я думал, что он тоже велит кланяться, потому что ты ведь был его любимцем, но очень ошибся. Капитан скроил самую сердитую физиономию и пробурчал: «Что вам, собственно, там делать, лейтенант Фернштейн? Помогать закадычному приятелю стрелять белых медведей да ловить тюленей? Или, может быть, вы хотите, чтобы он и вас соблазнил покинуть знамя? Смотрите!» — и он сердито повернулся ко мне спиной.
Бернгард громко расхохотался, но смех был горький.
— Покинуть знамя! Разумеется! Он обошелся со мной как с дезертиром, когда я пришел проститься с ним. Как будто я не выполнял свой долг в течение всех этих лет, с момента поступления на службу кадетом или не имел права выбора оставаться на флоте или выйти в отставку! Тогда, в Вест-Индии, когда я выдержал свое первое испытание, капитан перед всеми товарищами и командой протянул мне руку и похвалил меня так, что мое сердце переполнилось гордостью. И после этого так расстаться! Если бы не моя долголетняя привычка к дисциплине, я вспылил бы в ту минуту. Собственно говоря, ведь я больше не состоял на службе, и он уже не был моим начальником; но я прошел там, у вас, суровую школу и хорошо усвоил правила; он был раньше моим капитаном, и поэтому я стиснул зубы и промолчал, но я и сейчас еще не простил ему.
— И он тебе тоже, — заметил Курт, — так же, как дядя Гоэнфельс.
Глаза Бернгарда сверкнули; они вспыхнули ненавистью, как тогда, когда мальчик впервые почувствовал железную руку, налагавшую на него узду.
— Мой дядя! — повторил он. — Да, в его представлении это был уже совсем смертный грех. Я ведь сказал ему, что рвусь на свободу, во что бы то ни стало, как только его власти надо мной придет конец; но он воображал, что обуздал меня при помощи своего воспитания, потому что я научился молчать и ждать. Он думал, что я забуду нашу долголетнюю борьбу, в которой он всегда одерживал надо мной верх, но он плохо знал меня! Такое запоминается на всю жизнь. Он и Вердек! Это истые представители хваленой системы, принятой в вашей Германии! Повиноваться и вечно только повиноваться, быть рабом какого-то долга! Ни тот ни другой и понятия не имеют о том, что значит быть свободным, быть господином самому себе. Что знают они вообще о свободе?
Это был взрыв неудержимой, страстной горечи, а между тем ведь «цепи» были уже разорваны, и неограниченная свобода достигнута. Очевидно, Курт думал по-другому, и он сухо возразил:
— Ну, что касается дяди Гоэнфельса и Вердека, то, по крайней мере, в своем деле они господа. Когда мы выходим в море, наша «Винета» со всем, что на ней есть, повинуется воле одного человека — капитана, а дядя тоже стоит теперь у кормила государства и управляет всем кораблем. Полагаю, что стоит подчиниться некоторое время, если благодаря этому можно пойти так далеко. Тебе это могло удаться — по крайней мере, Вердек ожидал от тебя многого; потому-то он и разозлился так, когда ты столь внезапно и круто положил конец своей карьере.
— Очень она мне нужна! — раздраженно крикнул Бернгард. — Но и ты, Курт, тоже доставил мне тогда немало тяжелых минут; ты из-за этого был готов отказать мне в своей дружбе и до сих пор не простил мне.
— Нет, не простил! — холодно и серьезно сказал моряк и хлестнул лошадь.
Маленькая лошадка взвилась на дыбы; она не привыкла, чтобы ее хозяин обращался с ней так грубо, и немилосердный удар, со свистом резнувший ее спину, взбесил ее. Она прыгнула в сторону и бешено понеслась вниз с крутой горы, как слепая. Если бы Бернгард не натянул вожжи и не сдержал ее с нечеловеческой силой, то неизвестно чем бы это кончилось. Лишь мало-помалу испуганная лошадь успокоилась, но все еще гневно и нетерпеливо фыркала, как бы протестуя против незаслуженного обращения.
Этот инцидент заставил прекратить разговор. Только когда лошадь пошла тише, Курт снова заговорил: