Это была картина мрачного величия пустыни, а пробегавшее по ней ледяное дыхание севера делало краски холодными и безжизненными. Только на горизонте, где стояло солнце, и небо, и море они пламенели и жили. Солнце как будто касалось самой воды, но не погружалось в нее и не потухало. Оно парило в воздухе огромным пурпурно-огненным шаром, и волны, окрашенные его лучами, отливали красным цветом. Несколько выше тянулась гряда белых облаков со сверкающими краями, как будто посреди океанской пустыни выплыл далекий остров.
Бернгард и Сильвия стояли молча, погруженные в созерцание этой картины. Наконец девушка обернулась, бросила взгляд в сторону трех мужчин, смотревших в подзорные трубы, и быстро и тихо проговорила:
— Бернгард, мне надо спросить у тебя об одной вещи.
— Пожалуйста. Я к твоим услугам.
— Что хотел сказать Альфред своими странными намеками, когда говорил о смерти твоего отца? Он упоминал о каком-то решении.
— Спроси его сама! Я не понял его; ты ведь слышала.
— Ты не хотел понять его и не сказал, где умер твой отец, но я это знаю. Когда мы с тобой стояли у рунного камня, у тебя вырвалось слово, которое и тогда уже неприятно поразило меня, хотя я и не поняла его. Ты сказал: «Здесь погиб мой отец!» «Погиб!» Что это значит?
Бернгард не ответил; он не мог больше лгать, но его губы сжались, точно боялись произнести роковое слово, а на лице, как и тогда, выразилось сдержанное страдание.
— Ты не хочешь говорить? — продолжала Сильвия, — но ведь я тоже Гоэнфельс, и, хотя твой отец отрекся от нас, все-таки в нас течет одна кровь! Бернгард, ради Бога, скажи, как он умер?
В ее голосе слышалось полное страха желание узнать истину, предчувствие чего-то страшного, что скрывали от нее столько времени и что, тем не менее, теперь нашло к ней дорогу. Бернгард почувствовал, что больше не может молчать, и сказал отрывисто и хрипло:
— Он застрелился.
— Всемогущий Боже! — вздрогнула Сильвия.
— Теперь ты знаешь… не мучь же меня больше! — проговорил он с усилием и порывисто отвернулся. — Ты должна понимать, что для меня это пытка.
Она действительно понимала это, и прошло несколько минут, прежде, чем она проговорила:
— От кого же ты узнал это?
— От твоего отца в первый день приезда в Гунтерсберг.
— Тогда? Но ведь ты был тогда еще ребенком!
— Да, и обычно таких вещей детям не говорят; по крайней мере, Гаральд Торвик не сделал этого. У сурового, угрюмого парня не хватило духу сказать мне правду; он оставил меня в уверенности, что это был несчастный случай. Открыл мне глаза дядя Бернгард.
— Зачем же? Чего он хотел достичь этим?
— Подчинить меня своей воле! Должно быть, это было тогда нелегко. Меня привезли в Германию как пленника, и я грозил, что убегу, если меня не отпустят добровольно. Меня так безумно тянуло в Рансдаль с его скалами и морем, меня томила отчаянная тоска по отцу, который был для меня всем. Мне казалось, что он опять будет со мной, если я вернусь, и я хотел вернуться во что бы то ни стало. Дядя Бернгард знал это и прибег к радикальному средству: он сказал мне все, не щадя меня. Я узнал, что отец ушел от меня добровольно, бросил меня на полный произвол людей, которых так глубоко ненавидел; он и меня научил их ненавидеть.
По закону мне еще полагался опекун. Средство помогло. После этого я содрогался при мысли о возвращении и о могиле отца на рансдальском кладбище; для того, чтобы преодолеть этот ужас, мне понадобилось много лет. Воспоминание об отце было для меня отравлено, облито грязью, с того часа я не мог уже любить его. Я больше не сопротивлялся, когда меня отвезли в Ротенбах; я был вполне «укрощен»!
Слова бурно срывались с губ Бернгарда; в его глазах загорелась старая ненависть, гнев против человека, железная рука которого научила его покорности. В Исдале Сильвия страстно возмутилась против его обвинений, теперь же она тихо проговорила:
— Бедный Бернгард!
Он вздрогнул и посмотрел на нее удивленно, вопросительно. Его слова относились к ее отцу; он знал, как она раздражается, когда ее отца упрекают в чем-либо, и ожидал недовольства и возражений. Что же означал этот тон, такой мягкий и ласковый, поразивший его слух?
— И ты вынес все это один в таком раннем возрасте! Еще и я всегда мучила тебя, когда ты приезжал в Гунтерсберг! Я не знала, почему ты такой грубый, необузданный, а если бы и знала, то не поняла бы.
Это была просьба о прощении; в голосе девушки звучали такие мягкие, дрожащие ноты, какие Бернгард слышал у нее только раз, когда она, защищая отца, говорила о его любви к больному ребенку. Тогда у него впервые шевельнулось подозрение, что в сердце этого привлекательного существа, которое он считал бездушным, кроется источник глубокого, страстного чувства. Правда, в следующую минуту Сильвия опять смеялась и поддевала его, и на вопрос, какое лицо у нее настоящее, иронически ответила: «Худшее, а потому бойся меня!» Но потом она отколола от платья розы и положила их на место, где погиб ее дядя. Эта девушка была для него полной загадкой.
Почти невольно с языка Бернгарда сорвалась фраза:
— Сильвия, мне хотелось бы хоть раз увидеть твое настоящее лицо.
Она близко нагнулась к нему и тихо сказала:
— Так посмотри на меня.
Он смотрел на нее так долго и пристально, точно не в силах был оторвать от нее взгляд, смотрел в ее широко раскрытые глаза; в эту минуту они ярко блестели, но блестели сквозь слезы.
На горизонте все еще пламенело багровое солнце. Но вот оно отделилось от поверхности моря, на которой точно отдыхало до сих пор, и стало медленно подниматься; вот оно скрылось за сверкающей белой грядой облаков, и они вспыхнули сначала розовым, потом красным заревом. Казалось, оживала древняя легенда моряков о далеком-далеком острове, который иногда является одинокому мореходу, плывущему по необъятному безлюдному морю; это тот блаженный остров, где нашло себе убежище счастье, ушедшее из мира вражды, борьбы и страданий, и где еще можно настигнуть его и завладеть им. Он стоял там как светлое видение; над ним поднималось холодное небо севера, внизу расстилались темные пенистые волны Ледовитого океана.
Два человека, смотревшие с высокой скалы на море, тоже знали теперь, где скрывается счастье; и им вдруг стала ясна и понятна руническая надпись, остававшаяся до сих пор неразгаданной, и в ней они прочли свою судьбу, суровый, неумолимый приговор; они оба выбрали свою долю, но слишком поздно для счастья.
В течение нескольких минут не было сказано ни слова, но в этом молчании, в этой близости таилась опасность. Вероятно, Бернгард почувствовал это, потому что вдруг проговорил:
— Конечно, прежде чем мы уедем, мне придется пойти к дяде. Я приду с Куртом на яхту.
Сильвия знала, что это неизбежно, если он не захочет обидеть ее отца, но теперь она боялась встречи, которую когда-то сама устроила из шалости, и ее ответ выдал ее тревогу:
— Если бы только ты и папа не относились друг к другу так враждебно! Как два врага, ожидающие только удобной минуты, чтобы скрестить шпаги.
— Разве это моя вина? — угрюмо спросил Бернгард. — Того, что твой отец заставил меня выслушать, делая вид, что говорит с Куртом, в другой раз я не вынесу; я отвечу ему.
— Бернгард, ты не сделаешь этого!
— Непременно сделаю! Почему же нет?
— Потому что я прошу тебя об этом! Папа может быть жесток, когда речь идет о долге. Тогда он хотел, во что бы то ни стало оторвать тебя от твоих воспоминаний, отчуждавших тебя от нас и от родины, он хотел спасти тебя для нас. Ты будешь помнить об этом, обещай мне!
Это был опять тот голос, перед которым упорство и горечь Бернгарда были бессильны. Он вдруг схватил все еще лежавшую на его руке руку Сильвии, сильно и горячо сжал ее и сказал с глубоким вздохом: