129
Так через все годы мучений она и «проходила» у следователей и стражников как «Чан Кайши». Историческая патология…
На следующий день, помню, Зою навестил Василий Сталин, отбывавший ссылку в Казани… Зоя пригласила меня участвовать в той беседе.
Все детство мое прошло на московском Гоголевском бульваре… И после моя дорога в институт пролегала по утрам вдоль того же бульвара. Я видел, как возле своего особняка, продуманно появляясь задолго до прибытия автомашины (чтобы себя показать и проходящих женщин обозреть!), гарцевал Василий Иосифович Сталин. В бекеше генерал-лейтенанта авиации с серым каракулевым воротником и в каракулевой папахе, лихо сдвинутой набок… Орлиным взором он окидывал улицу, прилегавшую к Гоголевскому бульвару. Какой короткой оказалась дорога от того генеральского великолепия до согбенного, полураздавленного человека в замасленном кителе без погон! Он явился с женщиной, напоминавшей буфетчицу с какой-нибудь дальней железнодорожной станции. Представил ее женой…
Я молча взирал на него и ошалело соображал: «Это сын того… того самого, режим которого искалечил Зоину судьбу. И она гостеприимно принимает у себя в номере сына своего палача! Кажется, даже жалеет его. Сочувствует отпрыску того, который…» Воистину сюжеты, подчас изобретенные жизнью, ни одному фантасту не взбредут в голову. Реальность, повторюсь, бывает фантастичней фантастики…
Как всякий алкоголик, сын Сталина опьянел со второй рюмки, стал нести какую-то околесицу. Жена уволокла его спать.
Судьба детей Сталина… О ней новелла «Отец и дети», тоже пересказанная со слов собеседника, которую вы уже прочитали.
ДВАДЦАТЬ ОДНА МИНУТА
«Счастливые часов не наблюдают…» Тем более мы не наблюдали минут и секунд. Я вообще наблюдала одного лишь Исая Григорьевича.
Женихом и супругом я его вслух ни разу не назвала, а ве-
130
личала исключительно по имени-отчеству. По имени-отчеству… Величала так растянуто, длинно и в ту ночь, когда отношения у нас возникли короткие. На имя и на «ты» так и не перешла: времени не хватило.
Мы с ним остались вдвоем — вдвоем на всем свете — сразу же… Сразу после того, как погибли мои родители.
Считалось, что они погибли на «малой войне»… принесшей огромные жертвы. «Малая война» — так именовали ее, словно стараясь принизить подвиг папы. И мамы, которая добровольно стала сестрой при муже, то есть при хирурге полевого госпиталя и моем отце… Его призвали на фронт военкомат и повестка, а ее — преданность и любовь. К отцу и отечеству… Меня она тоже очень любила. Кого из нас троих больше? Сложно было определить. По крайней мере, мне чудилось, что при всяком международном событии, взывавшем к патриотизму, — на озере ли Хасан или где-то на Халхин-Голе — мама мечтала об амбразуре, которую можно было собою прикрыть. Наверно, отечество для нее все-таки было на первом месте, муж на втором… а я — тоже на очень почетном, но все же на третьем. В спорте за такое место полагается бронзовая медаль.
Ныне, когда встреча с родителями, я верю, уже близка, находятся силы перебирать в памяти, пересказывать, а то и подшучивать. Но тогда… Жизнь сама сыграла шутку со всеми нами. Шутку, которая, на самом-то деле, была расправой.
— За что мы собираемся воевать там, на Карельском, абсолютно незнакомом нам с вами, перешейке? — в полный голос, не включив предварительно радио, поинтересовался ближайший друг нашей семьи Исай Григорьевич. — Что мы там собираемся отстаивать? Кого защищать? Я, по своей умственной ограниченности, не вполне разумею.
— Не надо так громко, — попросил отец. Идти на войну он не боялся, а громкие вопросы Исая Григорьевича его смущали. И мама тоже опасливо огляделась. Амбразуры, выходит, казались ей безопасней, чем фразы.
«Может, они опасаются тетю Груню?» — предположила я. Тетя Груня — так я ее называла — была нашей единственной соседкой по коммунальной квартире. В доме ее нарекли «старой девой». Незамужние маялись в ожидании на разных этажах, но их старыми девами не обзывали. Суть, значит, была не в семейном положении нашей соседки, а в ее характере.
Тетю Груню прозвище раздражало.
131
— Вам не нравится слово «старая»? — в упор попыталась выяснить я. Поскольку слово «дева» казалось мне возвышенным, поэтичным и не могло вызывать возражений.
Привычка задавать вопросы в упор еще в детстве приносила мне одни неприятности. Ничего, кроме бед, не сулила она и в грядущем: диктатура пролетариата подобной манеры не выносила. А порою и не прощала.
— Исаю Григорьевичу подражаешь? — выпытывали то мама, то папа. Вступать в смертельную схватку с другой страной они были готовы, а в малейшее несогласие с родной державою — избегали.
Я во многом подражала «ближайшему другу». Ближайший друг — это стало как бы официальным званием Исая Григорьевича у нас в доме.
Представительницей диктатуры пролетариата в нашей коммуналке была тетя Груня.
— Твои родители поступают как патриоты. И ты обязана ими гордиться! — провозглашала она на кухне, будто на митинге. — Идут защищать нашу родину!
— От кого? — поинтересовалась я словами Исая Григорьевича.
— Как от кого? От врагов!
— Чьих? — продолжала я в упор уточнять то, что уточнять было не принято. И не расставаясь с интонацией «ближайшего друга».
— Как это чьих?! От наших врагов… От заклятых! Мы их победим «малой кровью, могучим ударом», как только что пели по радио.
Можно было подумать, что и она собиралась на фронт.
— Малая кровь, малая война… Разве они могут быть «малыми»?
— А как же!
Тетя Груня ощущала себя свободным человеком, так как была освобождена от всяких сомнений. Крохотное ее обиталище вмещало в себя все звуки городского транспорта и все его многообразные запахи. А еще оно вмещало радиоголос, который убедил тетю Груню, что те, кому не повезло родиться ее соотечественниками, прозябают в жалком ничтожестве.
Она числилась заместительницей нашего домоуправа. Произнося «домоуправление», тетя Груня неизменно делала ударение на второй половине слова — «управление». И я всякий раз думала, что она и является той самой, которая, по мнению покойного вождя мирового пролетариата, могла управлять не
132
одним нашим домом, а и всем государством. Тетя Груня была полностью удовлетворена своей должностью, и транспортным грохотом в своей комнатенке, и едким уличным дыханием… И вообще качеством бытия своего. Вот только белофинны ей не давали покоя.
— Я ставлю твоих родителей всем в пример: ребенка одного оставляют. Во имя отечества! — не уставала декламировать тетя Груня.
— Какого ребенка? Мне уже двадцать лет! Кстати, оставляют меня не одну, а с Исаем Григорьевичем.
— С Григорьичем?! — Соседка уронила ложку в кастрюлю. И всполошенно ринулась в комнатенку, чтобы подвергнуть себя немедленной косметической реставрации.
Лучшего друга нашей семьи она именовала только Григорьичем. Сперва мне послышалась в этом простонародная нежность. Тетя Груня внешне выглядела довольно-таки молодой «старой девой», а он был вовсе не старым холостяком.
Но позже я уяснила, что имя Исай ее не вполне устраивает. А что отчество Григорьич компенсирует непривлекательность имени.
Когда перед очередными выборами к нам наведались агитаторы-активисты с анкетами, тетя Груня затащила их к себе, чтобы, как я догадалась, засекретить свой возраст. Но тогда-то уж я «в упор» разузнала все об анкетных тайнах соседки… Меня и ее от Исая Григорьевича отделяли ровно пятнадцать лет. Но меня они отдаляли, так сказать, в сторону положительную (я от него отстала!), а ее — в отрицательную (тетя Груня его на тот же срок обскакала). «Не всегда выгодно обгонять», — молча, но злорадно отметила я.
В присутствии Исая Григорьевича соседку как-то внезапно, будто бы сам собой, облекал платок — столь просторный, что вполне мог сойти и за плед. Он скрашивал избыточную, рыхловатую полноту тети Груни. Не замаскированным оставался лишь бюст, который соседка, напротив, выпячивала, считая его избыточность своим женским достоинством.
Завидев нашего ближайшего друга, соседка принималась хохотать без всякой на то причины. Неестественность более всего выдает женскую заинтересованность. «Страсть, значит, все преодолевает, — удовлетворенно отметила я. — И даже национальная неприязнь перед ней отступает».
У меня финны почему-то ассоциировались с финскими ножами, которых я ни разу не видела, но которыми, как было известно, орудовали бандиты. Позднее, гораздо позднее,
133
финны стали сочетаться в моем сознании с финской мебелью, которая делала квартиры того, уже мирного, времени уныло похожими одну на другую.
Но тогда, в финале тридцатых, ни к чему, кроме бандитских ножей, «финское» в воображении моем не прилагалось. И я понимала, что маме и папе