И, возвысив голос, резко, яростно:
– Шамаш-шур!
Кровавым сполохом вспыхивает, взметается почти к росписям купола столб алтарного пламени, выхватывает из полумрака нахмуренный лик Вечного и – рядом – милосердные глаза Четырех Светлых. Служители алтаря, неслышно выскользнувшие из ниш, запели очень тихо и мелодично; словно даже не пение, а просто особенная, торжественная и пронзительно-ясная, музыка.
И подчиняясь издревле неизменному, известному всем ритуалу, барон дан-Ррахва, подойдя к алтарю, преклонил колено и протянул сквозь огонь к стопам владыки длинный, слегка изогнутый меч рукоятью вперед.
– Я и Ррахва твои дети, отец!
Негромкий звон возникает в дальнем правом углу. Это размеренно ударяют рукоятями мечей о сталь нагрудников смуглолицые, расплывчатые в своих просторных белых одеждах рыцари Ррахвы.
– Я и Златогорье твои дети, отец!
Не преклоняя колен, присягает старый хищник. Что ж, право возраста! И нарастает звон, подхваченный облитым драгоценностями рыцарством Златогорья.
– Я и Поречье…
– Я и Тон-Далай…
– Я и Каданга…
Звон железа о железо. Звон битвы. Музыка власти.
Замерев, словно изваяние, внимает император. Уже весь зал подхватил монотонную, грозную мелодию и в ней исчезли, словно и не были, песнопения служителей алтаря.
Поднявшись со скамей, все сильнее бьют мечами о панцири белокурые сеньоры Поречья, иссеченные шрамами междоусобиц: там мало земель и много наследников; скалят зубы ширококостные держатели болотистых зарослей Тон-Далая: у них не в ходу мечи, и в дело пущены окованные серебром рукояти наследственных секир. И особо приятен слуху владыки четкий ритм-перестук коротких кадангских клинков. Эти были верны всегда: недаром так открыто и радостно улыбается дан-Каданга, старый приятель, друг детских игр и советчик зрелости, яростно ненавидимый за свою преданность остальными.
О, как ярко пылают свечи! Их уже тысячи! Они растворяют в свете своем священный огонь алтаря.
Звон. Звон. Звон.
Шамаш-шур!
Острое чувство единства и неодолимости охватило всех – от наивысочайших до последнего держателя. Оно пока еще сковано, оно выхлестнется на пиру, когда опрокинутся вторые десятки кубков и на время забудутся титулы и гербы. Тогда затрещат порванные рубахи, и польются хмельные искренние слезы, и завяжется нерушимое побратимство, чтобы изойти прахом после тяжелого пробуждения.
Полузакрыв глаза, император считает.
Четыре тысячи, не меньше, даст Поречье. И столько же – Златогорье. Баэль – не в счет. По три тысячи Тон-Далай, Ррахва, пожалуй, что и Каданга. Всего – семнадцать. Негусто. Но это только держатели гербов. Они приведут с собою всех, кого сумеют. Это-то и скверно, – одернул себя владыка. Кому известно, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики? Нет. Необходимо предупредить: в поход мужичье не гнать. И значит, по-прежнему: семнадцать тысяч панцирной конницы. Этого хватит, чтобы сокрушить любую скалу. Но этого мало, чтобы расплескать море. Даже если добавить сюда дворцовую гвардию и наемников императора. Мелькает злая, горькая мысль: а ведь в ордене пять тысяч только полноправных братьев…
Свечи в вышине гаснут. Постепенно. Одна за одной. Из невидимых отдушин задувают их служители, завершая ритуал. Во тьму, к священному огню пришли высокие и из тьмы же, лишь алтарным пламенем напутствуемые, уйдут.
Медленно, торжественно встает владыка, дабы проводить любимых детей добрым родительским словом. И осекается…
В нарушение всех обрядов, распахиваются литые двери. Створками внутрь. Зал уже погружен в зыбкий полумрак и потому на фоне проема громоздкая в светлом квадрате двери фигура человека тоже кажется квадратной. Он шагает через порог и идет прямо сквозь зал, не глядя ни на кого, идет вперед, к алтарю, высоко держа красивую серебристо-седую голову, и фиолетовый плащ с вышитыми языками пламени, белыми и золотыми, собравшись в длинные, складки, волочится по зеленым плитам пола.
Сдавленно ахнув, поднимаются с мест сеньоры. Мелкие и наивысочайшие, прославленные и безвестные, они стоят, округлив рты и не веря в то, что происходит перед их глазами.
Гулки шаги.
Седой воин останавливается у алтаря и не протягивает, а бросает в пламя, прямо поперек чаши, громадный меч, рукоять которого лишь вполовину короче лезвия, лезвие же – почти по грудь взрослому мужчине. Воин шел, держа его на плече.
Он бросил меч в пламя и остановился, словно готовясь преклонить колена, но владыка не позволил ему сделать это. Он уже спускался по ступеням, быстро, каменея лицом и все-таки выдавая свои скачущие мысли пляской прикушенной губы.
В полной, абсолютной тишине резко звякнуло.
Панцирь ударился о панцирь.
Император прижал к груди магистра.
8
Кто ведает, где предел горю людскому?
Всю жизнь можно прожить, не оглянувшись; многим хватает куска, определенного рождением. Маленький виллан так и умрет вилланом, юный сеньор и в старости останется сеньором. У каждого на плечах лежит свой камень, а счастливых нет. Кто богат, желает большего; если больше некуда – седеет преждевременно, трясясь над сундуками. Кто властен – не спит ночами, поджидая убийц. Трус боится смерти, герой – бесчестия. И даже наисчастливейший страшится пустоты.
Но это все дано свыше, и нет толку в споре. Земная же неправда вдвойне болит, ибо придумана людьми, ими установлена, силой утверждена, а значит – изменима. Ибо когда Вечный клал кирпичи мира, а Четверо Светлых подносили раствор – кто тогда был сеньором?
…Вкрадчиво, завораживающе шелестит листва Древа Справедливости. Ныне в каждой деревне, в каждом городе, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, как было заведено в дни Старых Королей. Алыми лентами увиты они и окрашены радостным багрянцем; под сенью густых шепчущихся крон раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, и держат совет о насущном, и творят скорый суд, обеляя невинных и карая злобствующих.
Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?
Вечный знает…
Пламенем охваченная, корчится Империя. Горит Север; там еще держатся в немногих уцелевших замках беловолосые сеньоры, но едва ли простоят долго. Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного. Недолго драться и Западу. Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока молчат: крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах. Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя. А значит, скоро полыхнет и на Юге.
Шелестит листва. Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказать Ллану верное решение. Но Ллан не прислушивается. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это – листья Древа Справедливости?
Второй день стоит, отдыхая перед последним броском, войско Багряного. Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами оно проползло по стране, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.
Люди отдыхают. Иные спят, завернув голову от лагерного шума в домотканые куртки, другие бросают