С тем вместе какой-то доктор из Цюриха писал мне, что Г<ервег> поручил ему вызвать меня.
Я отвечал через Гауга, что как прежде, так и теперь я Г<ервега> не считаю человеком, заслуживающим удовлетворения; что казнь его началась, и я пойду своим путем. При этом нельзя не заметить, что два человека (кроме Эммы), принявшие сторону Гер<^вега> — этот доктор и Рихард Вагнер, музыкант
Что касается, до Р. Вагнера, то он письменно жаловался мне, что Гауг слишком бесцеремонен, и говорил, что он не может произнести строгого приговора над человеком, «которого он любит и жалеет». «К нему надобно снисхождение; может, он еще и воскреснет из ничтожной, женоподобной жизни своей, соберет свои силы из эксцентричной распущенности и иначе проявит себя».[728]
Как ни гадко было поднимать — рядом со всеми ужасами — денежную историю, но я понял, что ею я ему нанесу удар, который поймет и примет к сердцу весь (533) буржуазный мир, то есть все общественное мнение, в Швейцарии и Германии.
Вексель в 10000 франков, который мне дала m-me Her<wegh> и хотела потом выменять на несколько слов позднего раскаянья, был со мной. Я его отдал нотариусу.
С газетой в руке и с векселем в другой явился нотариус к Г<ервегу>, прося объясненья.
— Вы видите, — сказал он, — что это не моя подпись.
Тогда нотариус подал ему письмо его жены, в котором она писала, что берет деньги для него и с его ведома.
— Я совсем этого дела не знаю и никогда ей не поручал; впрочем, адресуйтесь к моей жене в Ниццу — мне до этого дела нет.
— Итак, вы решительно не помните, чтоб сами уполномочили вашу супругу?
— Не помню.
— Очень жаль; простой денежный иск этот получает через это совсем иной характер, и ваш противник может преследовать вашу супругу за мошеннический поступок, escroquerie.[729]
На этот раз поэт не испугался и храбро отвечал, что это не его дело. Ответ его нотариус предъявил Эмме, Я не продолжал дела. Денег, разумеется, они не платили.
— Теперь, — говорил Гауг, — теперь в Лондон!.. Этого негодяя так нельзя оставить…
И мы через несколько дней смотрели на лондонский туман из четвертого этажа Morleys House.
Переездом в Лондон осенью 1852 замыкается самая ужасная часть моей жизни, — на нем я прерываю рассказ.
…Сегодня второе мая 1863 года… Одиннадцатая годовщина. Где те, которые стояли возле гроба? Никого нет возле… иных вовсе нет, другие очень далеко — и не только
Голова Орсини, окровавленная, скатилась с эшафота…
Тело Энгельсона, умершего врагом мне, покоится на острове Ламанша.
Тесье дю Моте, химик, натуралист, остался тот же кроткий и добродушный, но сзывает духов… и вертит столы.
Charles Edmond, друг принца Наполеона, библиотекарем в Люксембургском дворце.
Ровнее всех, вернее всех себе остался К. Фогт.
Гауга я видел год тому назад. Из-за пустяков он поссорился со мной в 1854 году, уехал из Лондона, не простившись, и перервал все сношения. Случайно узнал я, что он в Лондоне — я велел ему передать, что «настает десятилетие после похорон, что стыдно сердиться без серьезного повода, что нас связывают святые воспоминания и что если он забыл, то — я помню, с какой готовностью он протянул мне дружескую руку».
Зная его характер, я сделал первый шаг и пошел к нему. Он был рад, тронут, и при всем эта встреча была печальнее всех разлук.
Сначала мы говорили о лицах, событиях, вспоминали подробности, потом сделалась пауза. Нам, очевидно, нечего было сказать друг другу, мы стали совершенно чужие. Я делал усилия поддержать разговор, Гауг выбивался из сил; разные инциденты его поездки в Малую Азию выручили. Кончились и они, — опять стало тяжело.
— Ах, боже мой, — сказал я вдруг, вынимая часы, — пять часов, а у меня назначен rendez-vous,[730] Я должен оставить вас.
Я солгал — никакого rendez-vous у меня не было. С Гауга тоже словно камень с плеч свалился.
— Неужели пять часов? — Я сам еду обедать сегодня в Clapham.
— Туда час езды, не стану вас задерживать… Прощайте.
И, выйдя на улицу, я был готов… «захохотать»? — . нет, заплакать. (535)
Через два дня он приехал завтракать ко мне. То же самое. На другой день хотел он ехать, как говорил, остался гораздо дольше, но нам было довольно, и мы не старались увидеться еще раз.
Перед отъездом
Бывало, О<гарев>, в новгородские времена, певал: «Cari luoghi io vi ritrovab»;[731] найду и я их снова, и мне страшно, что я их увижу.
Поеду той же дорогой через Эстрель на Ниццу. Там ехали мы в 1847, спускаясь оттуда в первый раз в Италию. Там ехал в 1851 в Иер отыскивать следы моей матери, сына — и ничего не нашел.
Туго стареющая природа осталась та же, а человек изменился, и было отчего. Жизни, наслажденья искал
Во второй раз я ехал тут в каком-то тумане, ошеломленный, я искал тела, потонувший корабль, — и не только сзади гнались страшные тени, но и впереди все было мрачно.
В третий раз… еду к детям, еду к могиле, — желания стали скромны: ищу немного досуга мысли, немного гармонии вокруг, ищу покоя, этого noli me tangere[732] устали и старости.
После приезда
21 сентября был я на могиле. Все тихо: то же море, только ветер подымал столб пыли по всей дороге. Каменное молчание и легкий шелест кипарисов мне были страшны, чужды.
Я пошел с кладбища в оба дома, — дом Сю и дом Дуйса. Оба стояли пустыми. Зачем я вызвал опять этих немых свидетелей a charge?..[733] Вот терраса, по которой я между роз и виноградников ходил задавленный болью и глядел в пустую даль с каким-то безумным и слабодушным желанием облегченья, помощи и, не находя их в людях, искал в вине…
Диван, покрытый теперь пылью и какими-то рамками, — диван, на котором
Я отворил ставень в спальной дома Дуйса — вот он, старознакомый вид… я обернулся — кровать, тюфяки сняты и лежат на полу, словно на днях был вынос… Сколько потухло, исчезло в этой комнате! Бедная страдалица — и сколько я сам, беспредельно любя ее, участвовал в ее убийстве! (537)
РУССКИЕ ТЕНИ
I. H.И. Сазонов
Мне слишком дороги наши
О Бакунине я говорил и придется еще много говорить. Его рельефная личность, его эксцентрическое и сильное появление, везде — в кругу московской молодежи, в аудитории Берлинского университета, между коммунистами — Вейтлинга и монтаньярами Коссидьера, его речи в Праге, его начальство в
