Только после 1848 года террор в России пошел еще дальше.
Но угорелое самовластие последних лет николаевского царствования явным образом было
В тридцатых годах, совсем напротив, опьянение власти шло обычным порядком, будничным шагом; кругом глушь, молчание, все было безответно, бесчеловечно, безнадежно и притом чрезвычайно плоско, глупо и мелко. Взор, искавший сочувствия, встречал лакейскую угрозу или испуг, от него отворачивались или оскорбляли его. Печерин задыхался в этом неаполитанском гроте рабства, им овладел ужас, тоска, надобно было бежать, бежать во что бы ни стало из этой проклятой страны. Для того чтоб уехать, надобны деньги. Печерин стал давать уроки, свел свою жизнь на одно крайне необходимое, мало выходил, миновал товарищеские сходки и, накопивши немного денег, — уехал.
Через некоторое время он написал гр. С. Строгонову письмо, он уведомлял его о том, что он. не воротится больше. Благодаря его, прощаясь с ним, Печерин говорил о невыносимой духоте, от которой он бежал, и заклинал его
Строгонов показывал это письмо многим из профессоров.
Москва на некоторое время замолкла об нем, и вдруг мы услышали, с каким-то бесконечно тяжелым чувством, что Печерин сделался иезуитом, что он на искусе в монастыре. Бедность, безучастие, одиночество сломили его; я перечитывал его «Торжество смерти» и спрашивал себя — неужели этот человек может быть католиком, иезуитом? Ведь он уже ушел из царства, в котором
Разобщенным показался себе, сирым русский человек в сортированном и по горло занятом Западе, ему было слишком безродно. Когда веревка, на которой он был привязан, порвалась и судьба его, вдруг отрешенная от всякого внешнего направления, попала в его собственные руки, он не знал, что делать, не умел с ней управляться и, сорвавшись с орбиты, без цели и границ упал в иезуитский монастырь!
На другой день, часа в два, я отправился в St. Магу Chapel. Тяжелая дубовая дверь заперта, — я стукнул три раза кольцом; дверь отворилась, и явился тощий молодой человек лет восемнадцати, в монашеском подряснике; в — руках у него был молитвенник.
— Кого вам? — спросил брат-привратник по-английски.
— Rйvйrend Father Petcherine.[1248]
— Позвольте ваше имя.
— Вот карточка и письмо.
В письме я вложил объявление о Русской типографии.
— Взойдите, — сказал молодой человек, запирая снова за мною дверь. — Подождите здесь. — И он указал в обширных сенях на два-три больших стула со старинной резьбой.
Минут через пять брат-привратник возвратился и сказал мне с небольшим акцентом по-французски, что le pиre Petcherine sera enchantй de me recevoir dans un instant.[1249]
После этого он повел меня через какой-то рефекторий[1250] в высокую небольшую комнату, слабо освещенную, и снова просил сесть. На стене было высеченное из камня распятие и, если не ошибаюсь, с другой стороны также богородица. Кругом тяжелого массивного стола стояли большие деревянные кресла и стулья. Противуположная дверь вела сенями в обширный сад, его светская зелень и шум листьев были как-то не на месте.
Брат-привратник показал мне на стене надпись; в ней было сказано, что rйvйrend Fathers принимают имеющих в них нужду от четырех до шести часов. Еще не было четырех. (365)
— Вы, кажется, не англичанин и не. француз? — спросил я его, вслушиваясь в его акценты.
— Нет.
— Sind sie ein Deutscher?
— О, nein, mein Herr, — отвечал он, улыбаясь, — ich bin beinah ihr Landsmann, ich bin ein Pфle.[1251]
Ну, брата-привратника выбрали недурно: он говорил на четырех языках. Я сел, он ушел; странно мне было видеть себя в этой обстановке. Черные фигуры прохаживались в саду, человека два в полумонашеском платье прошли мимо меня; они серьезно, но учтиво кланялись, глядя в землю, и я всякий раз привставал и также серьезно откланивался им. Наконец, вышел небольшой ростом, очень пожилой священник в граненой шапке и во всем одеянии, в котором священники ходят в монастырях. Он шел прямо ко мне, шурстя своей сутаной, и спросил меня чистейшим французским языком:
— Вы желали видеть Печерина? Я отвечал, что я.
— Чрезвычайно рад вашему посещению, — сказал он, протягивая руку, — сделайте одолжение, присядьте.
— Извините, — сказал я, несколько смешавшись, что не узнал его; мне в голову не приходило, что встречу его костюмированного, — ваше платье…
Он слегка улыбнулся и тотчас продолжал:
— Давно не слыхал я никакой вести о родном крае, об наших, об университете; вы, вероятно, знали Редкина и Крюкова.
Я смотрел на него. Лицо его было старо, старше лет; видно было, что под этими морщинами много прошло, и прошло tout de bon,[1252] то есть умерло, оставив только свои надгробные следы в чертах. Искусственный клерикальный покой, которым, особенно монахи, как сулемой, заморяют целые стороны сердца и ума, был уже и в его речи и во всех движениях. Католический священник всегда сбивается на вдову: он так же в трауре и в одиночестве, он так же верен чему-то, чего нет, и утоляет настоящие страсти раздражением фантазии.
Когда я ему рассказал об общих знакомых и о кончине Крюкова, при которой я был, о том, как его сту(366)денты несли через весь город на кладбище, потом об успехах Грановского, об его публичных лекциях, — мы оба как-то призадумались. Что происходило в черепе под граненой шапкой, не знаю, но Печерин снял ее, как будто она ему тяжела была на эту минуту, и поставил на стол. Разговор не шел.
— Sortons un peu au jardin, — сказал Печерин, — le temps est si beau, et cest si rare а Londres.
— Avec le plus grand plaisir.[1253] Да скажите, пожалуйста, для чего же мы с вами говорим по-французски?
— И то! Будемте говорить по-русски; я думаю, что уже совсем разучился.
Мы вышли в сад. Разговор снова перешел к университету и Москве.
— О, — сказал Печерин, — что это было за время, когда я оставил Россию, — без содрогания не могу вспомнить;
— Подумайте же, что теперь делается; наш Саул совсем сошел с ума после 1848. — И я ему передал несколько гнуснейших фактов.
— Бедная страна, особенно для меньшинства, получившего несчастный дар образования. А ведь какой добрый народ; я. часто вспоминаю наших мужиков, когда бываю в Ирландии, они чрезвычайно похожи; кельтийский землепашец — такой же ребенок, как наш. Побывайте в Ирландии, вы сами убедитесь в этом.
Так длился разговор с полчаса, наконец, собираясь оставить его, я сказал ему:
— У меня есть просьба к вам.
— Что такое? Сделайте одолжение.
— У меня были в руках в Петербурге несколько ваших стихотворений — в числе их есть трилогия «Поликрат Самосский», «Торжество смерти» и еще что-то, нет ли у вас их, или не можете ли вы мне их дать?
— Как это вы вспомнили такой вздор? Это незрелые, ребяческие произведения иного времени и иного настроения.
— Может, — заметил я, улыбаясь, —
— Нет, где же!.. (367)
— И продиктовать не можете?
— Нет, нет, совсем нет.
— А если я их найду где-нибудь в России, — печатать позволите?
— Я, право, на эти ничтожные произведения смотрю, точно будто другой писал; мне до них дела нет, как больному до бреда после выздоровления.
— Коли вам дела нет, стало, я могу печатать их, положим, без имени?
— Неужели эти стихи вам нравятся до сих пор?
— Это мое дело; вы мне скажите, позволяете мне их печатать или нет?
Прямого ответа он и тут не дал, я перестал приставать.
— А что же, — . спросил Печерин, когда я прощался, — вы мне не привезли ничего из ваших публикаций? Я помню, в журналах говорили, года три тому назад, об одной книге, изданной вами, кажется, на немецком языке.
— Ваше платье, — (Отвечал я, — скажет вам, по каким соображениям я не должен был привезти ее, примите это с моей стороны за знак уважения и деликатности.
— Мало вы знаете нашу терпимость и нашу любовь, мы можем скорбеть о заблуждении, молиться об исправлении, желать его и во всяком случае любить человека.
Мы расстались.
Он не забыл ни книги, ни моего ответа и дня через три написал ко мне следующее письмо по-французски:
<J. M. J. A..[1254]
St.
Я не могу скрыть от вас той симпатии, которую возбуждает в моем сердце слово свободы, — свободы для моей несчастной родины! Не сомневайтесь ни на минуту в искренности моего желания — возрождения России. При всем этом я далеко не во всем согласен с вашей программой. Но это ничего не значит. Любовь католического священника обнимает все мнения и все партии. Когда ваши драгоценнейшие упования обманут вас, когда силы мира сего поднимутся на вас, вам еще останется верное убе(368)жище в сердце католического священника: в нем вы найдете дружбу без притворства, сладкие слезы и мир, который свет не может вам дать. Приезжайте ко мне, любезный соотечественник. Я был бы очень рад вас видеть еще раз, до моего отъезда в Гернсей. Не забудьте, пожалуйста, привезти вашу брошюру мне.